Dixi

Архив



Мария КУПЧИНОВА (г. Минск, Беларусь) СВОИ 

Купчинова

Серёга  вернулся из школы расстроенный. Молча хлебал любимый, сваренный бабушкой рассольник, выставив локти и вжав стриженую голову в плечи.

— Подрался? — не выдержал первым дед.

— Нет, — вздохнул внук, отодвигая тарелку. — А надо было бы…

— Если за дело, то конечно, — посматривая в сторону жены, дипломатично начал Иван Степанович, в пределах семьи откликающийся на «деда».

— Вам, мужикам, лишь бы кулаками махать, — тут же вступила в разговор бабушка. — Все проблемы можно разрешить мирно.

Высокая, дородная, с сохранившимся девичьим румянцем во всю щёку Мария Дмитриевна управляла семейством словно кормчий, ведущий корабль сквозь бури. Бывало, конечно, что экипаж пытался сопротивляться, но Мария Дмитриевна не хуже Маркса с Гегелем знала: «бытие определяет сознание». Бунт подавлялся варениками, пирогами, расстегаями… Вкусно поесть в этом доме любили. Сытый личный состав добродушно улыбался и вместо ненужного препирательства стремился прилечь, бесславно оставив поле спора.

— Да не собирался я драться, — Серёга перешёл к блинчикам с мясом, и настроение понемногу стало улучшаться, — просто Юрка Марков сказал, что после шестого класса пойдёт в Суворовское училище. Так Дарья сразу глаза закатила: «Ах, Юра — настоящий благородный белый офицер… Представляю его на балу, в мундире, с эполетами…» Девчонки все-таки дуры, даже лучшие.

Иван Степанович с сочувствием глянул на мальчика: Даша нравилась Серёге с первого класса, но круглолицый с торчащими ушами и носом-пуговкой, благодаря бабушкиным стараниям более чем упитанный, внук ни в мундире, ни без оного вряд ли бы блистал на балу — танцы далеко не его стихия.

— Дед, а ты, если бы жил тогда, за красных или за белых был? — перекинулся мыслью внук в далёкое прошлое.

— Не знаю, — художник-пейзажист Иван Степанович преподавал в колледже искусств, скрывая от домашних, пробовал писать стихи, рассказы и старался не делить мир на чёрное и белое. — Думаю, я бы пристроился где-нибудь на реке бакенщиком… Зажигал фонари… для всех.

— И тебя сначала белые шомполами исполосовали бы, а затем красные к стенке поставили бы, — присев за обеденный стол, вмешалась в разговор бабушка.

— За что? — удивился Серёга, запивая последний блинчик чаем.

— За то, что не с ними, — Мария Дмитриевна вздохнула. — Не моя мысль, вычитала в какой-то книге, что во время любой гражданской войны линия фронта проходит не по территории, по людским душам. Тот случай, когда обе стороны, не сомневаясь в собственной правоте, готовы убивать ради своей правды.

— Но сомневающиеся всё-таки были.

— Они, наверное, и погибали в первую очередь.

— Ты же говорила, что любые проблемы можно мирно решить, — поддразнил супругу дед.

— Женщины всегда хотят на это надеяться, — пожала плечами хозяйка дома, убирая со стола посуду, — да кто их слушает… Кстати, Сергей, ты небось не знаешь, дядька твоего прадеда был офицером в царской армии. Где-то у нас его фотография хранится, поищу попозже… Скорее всего, к белым и приткнулся.

— А что с ним случилось потом, деда? — заинтересованный внук очень хотел продолжить разговор, тем более, что это отодвигало на время выполнение домашних заданий.

— Не знаю я ничего, Серёга. Мой отец никогда не видел его, а бабушка не рассказывала. Правда мне в голову не приходило спрашивать, — Иван Степанович виновато улыбнулся. — Пошли уроки делать, не ровен час нахватаем двоек — твоя мама нас отругает и не разрешит тебе сидеть в интернете.

 

… Серёга уже давно видел десятые сны, Мария Дмитриевна уютно посапывала рядом, а Ивану Степановичу не спалось. Ворочался с бока на бок, вздыхал, наконец поднялся и пошёл за валерьянкой. При свете ночника машинально глянул в висящее на стене старое зеркало. Дочка с женой настаивали на приобретении нового, но Иван Степанович всеми силами сопротивлялся и оттягивал расставание с кусочком своего детства. Мутное, в потрескавшейся почерневшей раме зеркало давно позволяло себе отражать лишь то, что считало нужным. На этот раз вместо тучного мужчины с одутловатым лицом в нём неуверенно оглядывался по сторонам мальчишка в стоящей колом шинели, разбитых сапогах с короткими рыжими голенищами и надвинутой на лоб кадетской фуражке с красным околышем.

Иван Степанович потоптался возле зеркала, ещё раз вздохнул, взял ноутбук и, не одеваясь, в майке-алкоголичке, как величала сей предмет одежды дочка, и семейных трусах в цветочек, расположился на кухне.

 

* * *

… За четверо суток власть в станице поменялась четыре раза. Белые, красные, белые, опять красные… Последнюю смену власти Данька проспал. Второпях его не разбудили, забыв пятнадцатилетнего кадета на сеновале. Вчера днём, когда брали станицу, шрапнелью убило Данькиного брата, штабс-капитана Николая Вихрова.

… С трудом удерживая сухие воспалённые глаза открытыми, Данька упорно смотрел в сторону: не было сил видеть, как пленные большевики ковыряли мёрзлую землю, роя могилы; прятал красные обветренные руки в обшлагах рукавов шинели и удивлялся зияющей пустоте где-то там, где должно было быть сердце. Не раз и не два за последние несколько месяцев он видел смерть тех, кто ещё несколько минут назад был рядом, вжимался в землю или бежал, стрелял, кричал что-то непонятное, что выплёвывали пересохшие губы… Но этот Николя, лежащий на земле с залитым кровью лицом, не мог на самом деле быть его братом. Это кто-то другой, просто похожий, а брат сейчас обязательно появится, положит руку на плечо, скажет: «Пойдем, братишка. Замёрз?»

Не появился. Когда в могилы сложили убитых и стали бросать ледяные комки земли, Данька убежал, зарылся в сарае в сено, закрыл глаза… Думал — ни за что не заснёт, но через минуту провалился в сон.

Снилось Даньке лето. Розовый туман над рекой, птицы перекликаются: чирикают, посвистывают, рыба всплёскивает… Отец вместе с Николя снасти для рыбалки готовят…

— Командир! Глянь, какое чудо на сеновале…

Рывком за ногу Даньку выдернули из сарая. Пинок под зад, когда попробовал подняться, разбудил окончательно. Следующий удар сапога пришёлся в челюсть, и Данька быстро вскочил на ноги. Он уже всё понял: сейчас его будут убивать, медленно и жестоко, как это делал вчера ротмистр Строев, причитая над иногородним жителем станицы: «Землицы захотел, сволочь? Будет тебе землица, а как же… Обязательно будет…»

Бородач в папахе и шинели со споротыми погонами медленно поднял винтовку, прицелился:

— Проси пощады, щенок! Ну, начинай лепетать, что ты никого не убивал и ни в чём не виновен.

Кругом захохотали, повеяло перегаром… В ответ на Данькино молчание щёлкнул взведённый курок.

— Хорош, кадет, героем прикидываться, — посоветовал кто-то сердобольный. — Тебе же лучше: быстрее отмучаешься.

Данька не геройствовал: от удара в челюсть во рту было полно крови, язык распух и не шевелился.

— Хватит, Ефрем, отпусти парня — мальчишка совсем, — матрос в бушлате отвернул ствол винтовки в сторону.

— Как же, сейчас. Может именно этот кадетик мою дочку не пожалел. Признавайся, гадёныш, ты над ней измывался? Я на тебя пулю не потрачу, мне и штыка хватит…

Бородач замахнулся, но матрос, схватив рукой штык, помешал замаху.

— Что стоишь, пацан, беги… твою мать. И молись своему богу, если выживешь, —выхватил револьвер.

Данька знал, что означает это «беги», и всё же, проваливаясь в снег, пытался петлять, сворачивая то вправо, то влево. Спина напряглась, ожидая выстрел…

Он бежал сколько хватило сил. Выстрелов не было, или Данька их не услышал. Вместо выстрелов резкая боль пронзила живот, согнув мальчишку пополам. Еле успел приспустить брюки, как с шумом опорожнился кишечник, вырвало кровавой слизью, а из глаз брызнули слёзы.

— Ну, ты силён, Вихров, — гулко, словно из-под земли раздалось рядом.

Рывком подтянув штаны, Данила огляделся. Низкое серое небо, накрытая снегом, словно белой простынёй степь. Белизна обманчива: не матушкино выжаренное выдубленное до хруста солнцем да морозом постельное бельё, а мятая простыня казённого лазарета с бурыми пятнами вокруг появившихся чёрных проталин. Невдалеке — покосившийся не то сарай, не то банька. Хилое строение окружали наметённые ночной вьюгой сугробы. В углублении снежного холма, прислонившись к саманной стене, сидел кадет Измайлов и как обычно зубоскалил. Это было нелепо и совсем непохоже на правду, но за последнее время Данька навидался столько самой разной правды, что даже не удивился, только спросил:

— Ты здесь откуда, Измайлов?

— Я-то? С того света…

Измайлов учился на класс старше и был любимцем Донского кадетского корпуса. Когда рота, запевая песню, выходила строем из корпуса, его прекрасный баритон сотрясал сердца живущих поблизости барышень. К чарующему голосу прилагалась безрассудная храбрость. Не боясь наказаний, Измайлов на спор делал стойку вниз головой на перилах лестницы или на подоконнике открытого окна. Барышни взвизгивали, унтер-офицеры бранились, а глаза сокурсников загорались завистью. В довершение к этому Алексей Измайлов был щёголем: прямые волосы с безукоризненным пробором, тонкие юношеские усики, шинель и мундир от лучшего портного города…

С первого взгляда показалось, что ничего не изменилось. Вот только на шинели из английского сукна — рыжие пятна, да в глазах, обычно насмешливых, злость и тоска.

— Извольте доложить, кадет Вихров, где ваша винтовка?

Данька по привычке выпрямился, потянулся отдать честь, но задержал руку на полпути, упрямо вздёрнул подбородок:

— Ты мне не командир, Измайлов, — вздохнул. — Винтовка на сеновале осталась.

— Винтовку, значит, бросил, а сам драпака задал? Ловко ты по степи зайцем прыгал…

— Ты бы не побежал? — вспыхнул Данила.

— Я — нет, хотя сейчас о другом речь. У меня винтовка в обозе, а сам я, как видишь, здесь, — Алексей криво усмехнулся.

Не хотелось рассказывать, как в середине ночи, получив приказ наступать, рота вышла на большак. Ушли недалеко: завьюжило, как случается лишь в степи, бескрайняя ровная поверхность которой словно подначивает ветер со снегом в загул пуститься, будто подвыпившие гости на богатой казачьей свадьбе… Увы, невеста на этой шальной гулянке была одна. Заносимые снегом женихи в продуваемых насквозь шинелях изо всех сил стремились избежать её холодных объятий, но удалось не всем.

— Третьего дня осколком зацепило, пришлось на обозную подводу перебраться, а ночью в буран лошади обессилили, идти отказались. Кто мог, поднялся с телег, кто не смог — снегом засыпало, не знаю, выжили или замёрзли... Темно, ни звезды на небе, ни огонька впереди, чуть отпустил поводья — не знаешь куда идти… Дальше не помню. Вроде на голоса шёл, а когда рассвело, увидел себя возле этого хлева, — Измайлов с силой стукнул кулаком в стенку хилого сооружения, — и нога распухла… Не могу ступить… Будь у тебя штык, мы бы сейчас дверь вскрыли… внутри наверняка еда есть, да к тому же теплее…

— Я и руками, наверное, смогу дверь открыть, — буркнул Данила.

— Напрасно размечтались, господа кадеты.

Из-за угла сарая показалась странная фигура в длинном овчинном тулупе. Голос писклявый, на лоб низко треух надвинут, в руках — винтовка. Данька нащупал в кармане шинели револьвер, подаренный братом. Мелькнула мысль, что второй раз он не побежит…

— Да не боитесь. Мы с дедом сами по себе: ни за красных, ни за белых. Картоха с молоком найдётся, а дальше что делать потом решите. Вставай, чего расселся, — фигура решительно двинулась в сторону Измайлова.

— Не может он, нога болит, — почему-то хрипло выдавил Данила.

— Вывихнул? Или сломал?

— Ранен.

— Ох ты, господи, — фигура решительно сунула винтовку Даньке в руки, — подержи. Только не балуй, всё равно не заряжена.

Измайлова умело подхватили подмышки, приподняли, подставили плечо:

— Опирайся. Как-нибудь дойдёшь, недалеко здесь…

Хата и правда оказалась почти рядом. Приземистая, сложенная из самана, она сливалась со снегом, потому кадеты и не заметили её в утреннем мареве.

— Одёжу на крючки повесьте, рукомойник с рушником рядом, да в заднюю комнату, за занавеску проходьте, там теплее…

Снятый с головы треух отпустил на плечи длинную золотистую косу. Расстёгнутый тулуп открыл высокую девичью грудь, обтянутую расшитой сорочкой с баской, и тонкую талию.

— Ничего себе, — выдохнул поражённый Алексей, — такую красоту так упрятать?

— Каб такие как вы глазами не дюже зыркали, — тяжело опираясь на палку, в сени вышел седой худой старик. — Мабуть не знаете, как девок насилуют. Голову-то прикрой, Марьюшка, чай чужие в доме.

Прикрикнул на внучку и насупился:

— Чего изволите, господа хорошие?

— Дединька, он раненый, погляди ногу, — Марья загремела посудой в горнице.

На ночь Алексея поместили на лавке у печки, Данилу — на полатях. Разомлевшему в тепле Даньке опять снился розовый туман и брат с отцом в лодке. Брат кричит:

— Подсекай, уйдет!

Отец чуть насмешливо пожёвывает усы:

— Отпускай леску, торопыга… Это не всерьёз, пан только «подходы» делает, а ты спугнуть хочешь…

«На сома донку поставили», — догадался Данька и проснулся.

Измайлов во сне вскрикивал, стонал, звал маму. Никто не знал: он был единственным ребёнком немолодой богатой казачки. Она безумно любила своего избалованного «последыша», готовая ради него на любые жертвы, Алексей отвечал тем же.

К утру мази и травы хозяйские подействовали, жар спал, и раненый уже мог ходить, прихрамывая, по хате, а заодно и «доставать» вопросами:

— Ты, дед Михаил, за кого будешь? Небось, как все вы тут, выжидаешь, кто победит?

— Во-первых, я, господин кадет, для тебя — Михаил Иванович, внуки такие мне даром не надобны, во-вторых, то, чего мы выжидаем, тебя не касаемо, — хозяин оделся и, неодобрительно глядя на внучку, ворчливо закончил, — принесло вас на нашу голову. Пойду по двору пройдусь, а ты, Марьяша, присмотри здесь…

— Я тоже во двор выйду.

Данька потянулся к шинели, но Марья заступила ему дорогу:

— Не надо. Дединька любит один гулять. Пусть его. Вернётся — гуляй сколько влезет.

— Странный он у тебя, — Измайлов пожал плечами. — То совсем по-мужицки говорит, а то вроде по-городскому…

— Дединька гутарит тое, чего ты ждёшь от него, а грамоту ведает, читал много. Вот погляди, коли интересно, — Марья отодвинула занавеску, за которой оказалась полка с книгами.

Кадеты переглянулись: на полке стояли томики Тургенева, Толстого, Достоевского.

— А ты?

— Я? — девушка засмеялась. — На чтение я ленивая, разве что про любовь…

Хозяин вернулся нескоро, прищурился, проверяя порядок ли в доме, потянул длинным крючковатым носом:

— Снедать-то будем, али нет? Не чую, Марьяша.

— Так ведь, дединька…

— Ведаю, ведаю. Бери хлопца, — кивнул дед в сторону Данилы, — нехай последнего кочета зарубит, всё едино пользы с него нема.   

— Я не сумею, — растерялся Данька.

— Пошли, Марья, я сделаю, — поднялся Алексей. — Ты только поймай петуха, а то… сама видишь, — стукнул себя по раненой ноге и рассмеялся, — не с руки мне…

Тяжело опираясь на палку, старик поправил занавеску, скрывающую книги, пробормотал себе под нос что-то неодобрительное, искоса взглянул на багрового от смущения Данилу:

— Что, кадет, в людей стреляешь, а кочета жалко?

Данька промолчал. До недавнего времени он старался не стрелять в людей, а теперь думал, что не будь он таким рохлей, быть может брат остался бы жив…

— Ты за что воевать-то пошел? Как этот болтун? За веру, царя и отечество?

— Нет, я с братом, — шмыгнул носом. — Мы за учредительное собрание.

— А брат где?

— Убили.

— Что же он тебя, мальчишку, за собой потянул?

Молчание затянулось. Наконец Данька выдохнул:

— Отец в феврале пятнадцатого в Восточной Пруссии погиб. Когда мужики усадьбу сожгли, сестра с младенцем к мужу в столицу поехала, не знаю, добралась ли, а мачеха, — не договорив, пожал плечами. — Брат не захотел меня одного оставлять.

— Понятно. Мстишь, значит…

— Нет…

Данила хотел еще что-то добавить, но, хлопнув дверью, в комнату ворвался взбешённый Измайлов. Одна щека его ярко алела.

Старик понимающе буркнул:

— То баловать не треба… У Марьяши рука тяжёлая.

Ближе к вечеру, когда запоздавший обед перетёк в ужин, послышалась канонада. Словно ведя свой хоровод, она кружила вокруг хутора то приближаясь, то отдаляясь, но не замолкая ни на минуту. Хозяин последний раз смачно, со звуком хлебнул наваристой куриной лапши, вздохнул:

— Собирайтесь, кадеты. Добра не будет. Марья отвезёт вас в Филиповку, там и схоронитесь. Да поторопитесь.

— Не надо, дединька.

Грустно улыбнулся:

— Надо, милая, так уж сложилось... Сама знаешь: взял у черта рогожу, отдашь и кожу. Да кожух брось в телегу. И согреетесь, и, глядишь, погоны на хлопцах не так в глаза кинутся… Винтовку себе оставлю, если что…

Неловко перекрестил внучку:

— Храни тебя господь, Марьюшка.         

Ночь накрыла степь чёрным бархатом. Звёзды светят. Огромные, яркие. Хочешь — разглядывай, хочешь — в котомку как драгоценности собирай. Да одной красотой не насытишься. Когда жизнь ничего не стоит, красота вроде приправы к блюду, кажется, что без неё и жить легче. Воевать мешает…

Часа не прошло, стрельба смолкла. Оглянулись назад — там, где был хутор, клубы сизого дыма.

— Дедушка! — Марья развернула подводу, хлестнула лошадь.

Пока доехали, последние языки пламени долизывали почерневшие саманные стены.

Половинка луны, выглянув из-за туч, осветила утоптанный снег, лежащего возле сарая старика с винтовкой и ещё кого-то, почти надвое разрубленного кавалерийской шашкой.

Марьяша сползла с подводы на снег, положила голову деда себе на колени, запричитала что-то, гладя и целуя остывшие глаза, щёки, губы...

— Маша, — робко подошёл Данька. — Надо Михаила Ивановича в хату занести. Пусть крыша сгорела, но стены-то есть. Потом похоронить. Или лучше в Филиповке? У вас там родственники? Может и священник есть? Отпоёт…

— Ты не понял? — девушка подняла голову, в упор посмотрела на Данилу. — Нет никакой Филиповки. Вот он, — кивнула на другого убитого, — командир красных, больной тифом. Большевики привезли и оставили, дединька его лечил. А я вас привела. Мы же не знали, кто к хутору подступает. Если красные — вам бы не поздоровилось, если белые — дед меня спасти хотел. Только зачем? Без него-то зачем?

Слёзы медленно катились по лицу и замерзали.

— Значит, это наши были, — Измайлов наклонился, поднял винтовку. — Вихров, отойдём в сторонку.

Присел на подводу, натянул вожжи. Лошадь переступила с ноги на ногу и замерла.

— Слушай, Данила: старик хотел лишить нас шанса встретить своих. Но он ещё есть. Если мы сейчас быстро поскачем на этой кляче, — Алексей с сомнением кивнул на лошадь, — быть может, сумеем догнать. Во всяком случае, хоть попробуем.

Данька удивился:

— Прямо сейчас? Надо выкопать могилу, похоронить. Маша сама не сможет.

— Ты не понял, Вихров. Там впереди свои. Понимаешь? Свои. В общем, как хочешь: или садись, или оставайся.

— Но… ты же заберёшь единственную лошадь и повозку, всё, что осталось…

Данька вдруг захлебнулся яростью. Он уже понял, что Измайлов всё равно уедет, словами его не удержать и неожиданно для себя, преградив лошади дорогу, выхватил из кармана шинели револьвер брата.

— Не смеши, — в грудь уткнулось дуло винтовки. — Ты, мямля, никогда не выстрелишь, а я смогу. Я проверил: патронов мало, жаль, конечно, на тебя тратить, но ничего не поделаешь…

Два выстрела прозвучали одновременно.

 

* * *

Мария Дмитриевна проснулась в четыре утра, не услышав рядом такого привычного дыхания мужа. Что-то случилось? Накинула халат, с трудом попадая от волнения в рукава, выглянула на кухню… Надо же, знакомый седой ёжик — перед ноутбуком. Подошла, прижалась щекой к колючей щетине, взглянула на экран:

— Всю ночь просидел? Писатель ты наш…

— Подожди, Маша, сейчас…

Понимающе улыбнулась, как когда-то в молодости, взлохматила то, что осталось от буйной шевелюры молодого перспективного живописца. Загремела в комнате, доставая и перекладывая альбомы и книги.

— Смотри, я нашла.

Большая фотография на картоне, на обратной стороне паспарту подпись: «Фотография Лукиана», Новочеркасск, 1913 год». Молодая женщина в длинном платье с кружевами держит на руках младенца в белой рубашечке и белом чепчике, справа от неё красавец-ротмистр в парадной форме, слева — толстенький лопоухий мальчонка-кадет.

— Да, помню, — Иван Степанович улыбается. — В детстве я никак не мог поверить, что эта молодая женщина — моя сгорбленная морщинистая бабушка, а карапуз в крестильной рубашке — отец. Ротмистр — старший брат бабушки, Николай, а это младший…

Мария Дмитриевна оставляет фотографию мужу, тихо заходит в комнату внука, поправляет сползшее одеяло. Как же похож её Серёжка на того мальчика с фотографии… Всю жизнь считавшая себя атеисткой бабушка крестит внука и шепчет: «Да сохранит тебя Господь, мой милый…»

 
html counter