Dixi

Архив



Владимир СМИРНОВ (г.Москва) ВОЛШЕБНЫЙ СЕНОВАЛ

12

Жизнь Ильи протекала обычно и сносно. Весной он пахал как все, летом как все подправлял дом и слушал родителей, как все участвовал в жатве и молотьбе, осенью возился с тем, что называлось садом (хотя сад ли это или огород никто не знал; одни говорили — в сад, другие — в огород). Зимой как все спал и мечтал о весне — не о пахоте, не о севе, не о разлезлых дорогах, по которым приходилось ездить и ходить, а о том, как зацветёт яблоня, как будут пахнуть луга, какое будет забвение в лесу (праздничное забвение), и… что всё это пройдёт опять зря — опять надо будет пахать, и сеять, и ездить, и ходить по разлезлым дорогам…

Была пора жатвы. Жал, молотил. Был лучше других. Не потому, что какой-то особенный, а просто так было легче: молотить — так молотить, а когда отвлекаешься, получается хуже, но дело не в том, что хуже, а устаёшь больше. И он уставал меньше. Но потому, что уставал как все, у него получалось сделать больше. И мужики и бабы одобрительно на него поглядывали. Даже не поглядывали, а просто думали о нём хорошо, а что у них в глазах появлялось, когда они смотрели на него — так это не нарочно. Но другие парни как-то это чувствовали, что они — не такие, как он (или он — не такой, как они). Что в нём особенного? — думали они иногда. И старались сделать так, чтобы в нём не было ничего особенного — подкинуть ему работёнку (невзначай), сказать старосте: «Илюха скучает» или ещё чего там. И жил Илья, и не знал и не ведал, что живёт.

А только однажды, когда он, раскинув широко руки, лежал на земле на траве, весь потный и счастливый, подошёл к нему Миха.

— Что лежишь?

— …

— Ну, лежи-лежи. А на сеновале-то ты был?

— …

— Ну и дурак. Все были на сеновале. Сеновал — это, брат, жизнь, это — сила. А ты, почитай, ничего в жизни и не видел. И не знаешь ничего. И телок ты, хоть и здоровый. И радости у тебя — телячьи. И жизнь твоя — жевать и лежать, вот как сейчас.

Илья вздохнул. Мешал ему Миха. Мешал забыться в себе, чувствовать небо, и он закрыл глаза, чтобы синевы не видеть. Потом, когда Миха уйдёт, он снова откроет глаза и снова будет смотреть туда, в синь.

— Да ты слышишь ли, что говорю? — сказал Миха. Не уходил.

— Что? — спросил он, не открывая глаз.

— Что сеновал — это настоящая жизнь.

— Какой сеновал?

— А в доме Ахрипа.

Дом Архипа стоял пустой уже лет тридцать и был большой, и все почему-то говорили не дом Архипа, а дом Ахрипа.

— …

— Ну и дурак. Там лестница есть. Как заберёшься — так и всё.

— М…

— Что — «мы», телок? Хочешь, что ли, на сеновал сходить?

— …

— Туда все ходят. И парни, и девки, и бабы, и мужики. Все там. Один ты — как икона. И мальцы не ходят ещё.

— Что там?

— А вот приходи, по лесенке подымись — и узнаешь.

Это было что-то новое. Оказывается, он ещё не всё знает. Лес, поля, соха, коса, дороги, работа, черника… деревня. Вся жизнь. А тут ещё есть какой-то сеновал, где все. А он — нет. В нём проснулось любопытство. Или интерес.

— Так что, пойдёшь, что ли?

— Давай, пойду.

— Ну, приходи сегодня. Я с тобой пойду, чтобы чего не вышло. Не боись. Ажур. Как солнце садиться будет, выходи к колодцу. А там и я.

— Ладно.

— Ну, всё. Не забудь.

И Миха встал, отряхнулся и ушёл.

А он снова открыл глаза. Но синь была уже не такая. Потому что был какой-то сеновал и мысли. А потом — нужно править сани, отец сказал. Нет, не такая синь. Он снова закрыл глаза. Так было спокойнее. Он вспомнил детство. Как он закрывал глаза, когда боялся чего-то. Но сейчас он не боялся. Просто после Михи как-то всё не складывалось. То ли синь была не такая, то ли глаза его не такие были. А только он их закрыл. И подумал: что-то не то промежду синью и глазами его.

А потом мимо прошли бабы и рассмеялись… И он ушёл. Дома он правил сани и справил на славу. Позвал отца. Тот только хмыкнул — не одобрительно, нет, но сказал: «Мастак ты», — и непонятно было, то ли хвалит он его, то ли ругает. По словам выходило, что хвалит, а по голосу… Потом он косил. Потом они ели кашу — он, сестра его (погодка), отец и мать. А потом он уже ничего не делал, сеновал был близко. А потом он, посмотрев в окно, подумал: Миха уже должен быть, и ушёл.

— Куда ты? — спросила мать.

— Так, — ответил он. И ушёл.

Михи у колодца не было. А солнце уже садилось. «Может, Миха и не придёт?» — подумал он. Ладно, солнце сядет за лес, и он уйдёт. Было видно, как солнце садится. Не так, конечно, чтобы смотреть — и видеть, а так: посмотришь, отвернёшься, подождёшь, снова посмотришь — и видишь: да, садится, меньше его стало. Уже половина его была за лесом, когда пришёл Миха.

— Вот я. Пошли? — Миха почему-то поёжился.

— Пошли, — ответил он и встал.

Шли они не напрямки, по деревне, а сначала вышли за околицу, там где овраг, и краем-краем пошли. Дом Ахрипа был на отшибе, но он заметил, что тропинка вытоптана. Когда они подошли к дому, солнце уже село.

— Подождём ещё, — сказал Миха, — пока стемнеет, — и снова поёжился. А он, когда Миха поёжился, почему-то вспомнил, как он закрыл глаза — тогда, сегодня, когда — синь, и подумал: «Я тогда вроде как так же поёжился. Хоть и не ёжился вовсе, — подумал он. — Странно».

— Подожди, — сказала Миха, — я сейчас.

Миха пошёл вдоль забора, завернул за угол, и он услышал, как скрипнули петли, потом что-то грохнуло, вроде как дверь дощатая… Миха вернулся через недолго и сказал:

«Всё, темно уже. Пошли».

И снова пошёл вдоль забора, за угол… Он шёл вслед за Михой. Вот калитка. Миха толкнул её, и скрипнули те самые петли; вот и дверь дощатая, на двор ведёт. Они вошли на двор, Миха отпустил дверь, и она снова грохнула. Да, здесь было уже темно. Он удивился, какой большой двор. Хлев, загон, сеновал… Крыша казалась огромной отсюда, изнутри.

— Лесенка, — Миха погладил лестницу и сказал это почему-то очень тихо. — Ну давай, лезь.

Он подошёл к лестнице. Посмотрел наверх.

— Что там? — спросил.

— Лезь-лезь, — Миха прерывисто дышал.

— Ты здесь, что ли, будешь?

— Там видно будет, — сказал Миха.

— Ладно, — сказал он, взялся двумя руками и поставил ногу на ступеньку. Лестница скрипнула (словно предупреждала о чём-то). Он перенёс вес на ногу и полез, чётко фиксируясь на каждой перекладине. Уже когда был почти наверху, подумал: шутку какую-нибудь выдумали… ну и что? Он встал на предпоследнюю перекладину и заглянул на сеновал: ничего не видно.

— Давай, давай, — услышал он снизу шёпот. Но он не посмотрел вниз, на Миху.

Он ступил на последнюю перекладину и перекинул ногу на сеновал. Всё тихо. Тогда он влез, шагнул — и утонул по колено в сене. Сено было свежее. Было тихо — и ни звука. Стоять в сене было приятно. Он любил ходить по сену. Он сделал шаг, второй… Все ощущения были знакомы. Он улыбнулся. Сено пахло. Он раскинул руки и упал грудью, лицом в сено. Вздохнул. Счастье.

Рядом что-то пошевелилось. Тут же он ощутил, как кто-то провёл рукой по его спине, и услышал:

— Миленький, — шёпотом.

Он резко повернулся и встал на колени.

— Ну что ты, что ты, — шёпот был почти у его лица, а рука гладила его голову. — Ну где ты? Вот я…

Рука нащупала его плечо, прошла до кисти, обхватила её и привлекла. Его ладонь по воле этой руки уткнулась во что-то мягкое. Он различал смутно кого-то. Она лежал рядом, совсем рядом, всё так же требовательно, но в то же время мягко удерживая его руку.

— Ну давай, давай, раздевай, раздевай… — и дёрнула.

Он навалился на тело — не потому что… а по своей воле уже, и… Он не знал, что дальше, только было очень хорошо, ныло и немного страшно.

— Раздевай, раздевай… Миленький…

Он подчинился. Он нащупывал одежды, пуговицы, а руки привлекали его, отталкивали, направляли.

Потом, отдыхая, он услышал, что они не одни на сеновале. Кто-то — там, сбоку, и ещё немного в глубине ещё тоже дышал — прерывисто, кто-то что-то шептал…

Потом руки снова обняли его. И потом он снова отдыхал, и ему уже казалось, что весь сеновал — живой, отовсюду неслись звуки, приглушённые и шелестящие. Он не хотел уходить. Было хорошо. Она обняла его и поцеловала.

— Иди. Иди теперь. Завтра…

— Подожди. Ещё.

— Нет. Иди. Иди. Иди.

Он, так же проваливаясь в сене, дополз-дошёл до лестницы. Спускаясь, на секунду остановился и посмотрел туда, в сеновал. Всё было живое, но ничего не было видно. А внизу был Миха.

— Ну, что? — сказал ему Миха. — Понял?

— Понял, — ответил он. — А ты? Здесь был? Меня ждал?

— Как же, ждал. Я уже смотался, туда и оттуда.

— Как же… так быстро?

— Как надо. И ты привыкнешь. Сделал дело — отзынь, дай место другому.

— Кому — другому?

— А ты думал ты один такой?

— А… — он замолчал, не знал, что сказать. У него не укладывалось в голове.

— «А», «мы-ы»… Телок. Пошли. Нечего тут сиять.

И Миха пошёл. А он, не зная, что ему делать, пошёл за Михой. Тем же путём они возвращались в деревню, а он всё никак не мог понять… Как он раньше этого не знал? И откуда все знают (и все ли?), если он не знал? И… ещё… ещё… кто это был… была там, наверху, с ним?

— А кто это был? — спросил он Миху.

— А об этом не спрашивай. И сам молчи, если узнаешь. Понял?

— Нет.

— Хм. Дурак. Не хочешь, чтобы тебе тёмную устроили или чего похуже — молчи. Молчи. И не спрашивай. Теперь понял?

— Понял.

Он отвечал механически. На самом деле ничего он не «понял». Не хотел «понимать». Но что пока надо молчать, пока он всё не понял, он понимал.

— Ну, дорогу запомнил? — спросил Миха.

— Запомнил.

— Сам теперь ходи, — Миха помолчал. — На гулянку пойдёшь, что ли?

Гулянка была скоро.

— … Пойду.

— И чтобы ни бровью…

— Хорошо.

— И ещё. Там, на сеновале, бывает… всё занято. Так ты не трусь. Пристраивайся. На двоих покурите. Понял?

Надо было что-то отвечать. Он ответил:

— Понял.

Но понимать не хотелось.

Так они дошли до колодца.

— Бывает, что и тебя на двоих захотят потянуть, — Миха шмыгнул мечтательно носом. — Но это бывает редко. Ладно, телок.

Миха махнул рукой и ушёл. А он не знал, что с ним. Хотелось бежать, бежать отсюда… И он знал, что завтра снова пойдёт. «А как же отец с матерью? — думал он. — Неужели они тоже?.. А он? Он ведь тоже женится. На ком? Все девки ходят, — вспомнил он слова Михи. — Все… Или Миха не сказал, что все?» Он уже не помнил, как сказал Миха. Но он не хотел.

На следующий день он на сеновал не пошёл. Отец с матерью… Если он будет ходить на сеновал, то и она… та, с которой они будут вместе жить, жена его, тоже, выходит, имеет право… А если не будет, то и она не должна. Он не пошёл на сеновал. Ни на следующий день, ни на послеследующий… Ему казалось, что жизнь его устраивается, будущая жизнь с женой, потому что он не ходит на сеновал, что теперь всё будет правильно в его жизни. И ещё — он подумал вдруг однажды о Катерине, сестре. А что, если она…

Был день. Солнца не было, иногда накрапывало. Он вошёл в дом. Катя сидела за прялкой, матери не было.

— Катерина… — сказал он.

Она удивлённо вскинула брови. Он поправился:

— Катя…

— Что? — она усмехнулась: её забавлял его деревянный вид.

— Ты на сеновал ходишь?

— Зачем мне? Там ты с отцом управляешься.

Он выдохнул. Нет. Нет! Даже не поняла о чём. Он хотел сказать: в дом Ахрипа не ходи на сеновал, но вспомнил предупреждение Михи… и… ждать? сказать сейчас? не говорить совсем? Нет, не говорить совсем нельзя, надо предупредить. Но… не сейчас. Потом. Время ждёт.

А вечером его отловил Миха.

— Ты что же, телок? Не ходишь-то?

Он пожал плечами.

— Не понравилось?

Он молчал. Он не знал, что сказать. Он только хотел очень, чтобы этого разговора не было, чтобы Михи не было… тогда, в тот день… а может быть и вообще.

— Да ты что как не свой?

— Мне идти надо.

— Что? — не понял Миха. — Это — ты не хочешь со мной говорить, что ли?

Он помолчал и ответил снова:

— Мне идти надо.

— А-а… Ну… А Катьку твою когда…

Миха захрипел. Удар пришёлся по горлу. Миха лежал на земле, и видно было, боялся, что его сейчас убьют. Миха хотел жить. Он хрипел:

— Не я… не я… не я… не я…

Он отпустил руку.

— Не я… Подружки её её отведут… Следи за ней, следи… Нельзя ей…

Он ушёл.

Скоро была гулянка. Девки стреляли глазами, перешёптывались и смеялись. Парни ходили «под Прохора». Прохор был ладный мужик лет сорока. Косая сажень в плечах и широкая грудь. Мужики при нём становились меньше ростом, а девки и бабы отворачивали голову, а глазами смотрели в его сторону, но не на него, а куда-то вниз и немного мимо. Прохор был не женат. Он был молчалив и спокоен. Вот такими, косая сажень в плечах и с широкой грудью, и ходили сейчас парни перед девками. И девки перешёптывались и смеялись. А он исподтишка смотрел на каждую, пытаясь понять, кто из них тогда был с ним. Он смотрел на лица. Прислушивался к голосам. Смотрел на груди. На руки. Когда он понял, что всё бесполезно, то… всё равно смотрел: кто? — уже просто гадая. Прыгали через костёр. Миха подошёл к нему и сказал:

— Отойдём, дело есть.

Он пошёл за Михой. Там, за кустами, за тенью, в темноте Миха остановился. Послышался шорох. Он оглянулся. Рядом, вокруг, стояли силуэты, пять или шесть.

— Вот он, — сказал Миха.

Силуэты приблизились.

— Вот что, — сказал один, — будешь молчать — будешь жить. Понял?

— Да ни хрена он не понял, — с ненавистью просипел Миха.

Он молчал.

— Он понял, — определил другой силуэт. — А ты не сипи. Всё, пошли.

И силуэты отодвинулись и исчезли.

Катерину подружки отвели на сеновал на следующий день. Он заметил только, когда она возвращалась. Он смолчал и не подошёл к ней. Что-то оборвалось внутри.

Он не спал ночами и ходил как пьяный днём. Он думал, думал, всё думал… Как лучше всё будет. Когда всё сложилось в его голове, он вечером сказал Кате:

— Не ходи на сеновал сегодня.

— Хм. А ты кто? Капитан-исправник?

— Не ходи.

— … Ду-рак.

Он всё уже приготовил.

Дождавшись пока стемнеет, он пришёл к дому Ахрипа. Он обложил стены соломой. Все прошли. Прошла Катерина. Он вошёл на двор и влез на сеновал. Его приняли жаркие руки. И он сам хотел их, хотел всех…

Так хорошо ему ещё никогда в жизни не было.

А потом он слез и тихо убрал лестницу. Вышел со двора, зажёг факелы и стал бросать в солому, под стены. Потом снова зашёл на двор, поджёг хлев и бросил три факела на сеновал. А потом ушёл, и здесь, сидя в стороне, ждал. Слушал крики. Сгорели все. И Катерина. Из деревни никто не успел, а когда стали подбегать, он был среди всех.

Как-то, уже осенью, в конце октября, он сидел возле кузни. Подошёл Прохор. Сел рядом.

— Спалил, значит?

Он напрягся и не смел на Прохора взглянуть.

— Молодец, — сказал Прохор. — Хочешь, чтобы всё было правильно?

Он молчал.

— Не будет, — вздохнул Прохор, поднялся и ушёл.

Через два года он женился. На хорошей девушке. Её звали Полиной. Она родила ему двух детей — мальчика и девочку. И снова была на сносях. Их дом подожгли ночью, с четырёх сторон. Они сгорели. Все четверо.

Шли годы. В церкви батюшка покорно перечислял имена «за упокой души», что были в записочках. Тех, кто сгорел в доме Ахрипа, и его, и Полины, и детей их, и кто ещё умер.

Прошло время. Всё сравнялось. Прохор стал совсем мрачен и молчалив. Батюшка понял, что что-то недоброе. И позвал его исповедоваться.

— Что гнетёт?

— Гнетёт? Быка убиваю. Дом, ухвачусь, от земли оторву. А ничего не могу.

— Гордыня, сын мой. Смири гордыню. Иди — и живи спокойно.

Прохор так и не женился. Его дом не спалили. Он жил долго. Но постарел рано. «От мыслей, — шептали в деревне. — А какой был молодец». Впрочем, его продолжали побаиваться, и разговоры при нём умолкали: всем казалось, что вот он скажет — и поперёк не иди. Но он молчал. А за советом к нему иногда ходили. Когда он стал совсем старик, не было дела в деревне, которое бы прошло мимо него. Священник (уже другой, тот умер) не любил Прохора. А Прохор не любил священника. Но постоянно, каждую среду, ходил в церковь и писал записки за упокой души — жены его, Полины, и его, и их детей. Пока не умер.

 
html counter