Dixi

Архив



Владимир ШИШИГИН (г. Воронеж) СВЕРЧОК

Шишигин

Сквозь сон Наталья расслышала странное тиканье ходиков. Сегодня оно сопровождалось каким-то не то жужжанием, не то щебетанием, не то писком... Но, как всегда при смене часа, в их домике послышалась обычная возня, на крылечко выскочила кукушка и проскрипела «Ку-ку». Один раз.

Наталья не могла вспомнить, когда же угомонились и заснули её младшие братья и сестры, а с ними и её Матюшка — сынок.

Братья, как бревнышки мал-мала-меньше, вымостились на полу под одним одеялом. Шурка посапывала рядышком с ней на одной кровате. Она во сне толкнула Наталью в грудь, а той и почудилось, будто тронул, уткнулся в неё с жарким шепотом... Нет. Просто ходики зашуршали, как занавес в театре...

 

Вот уж который месяц как она с Матюшкой перебралась в родной дом из махонькой комнатушки в коммуналке, выделенной худруку Красноармейского театра штабом гарнизона. Не велено — не жена ведь. Так — затаила шестнадцатилетняя девчонка его восторги под зазвеневшими от любви колольчиками груди... Как грядочка в полисаде под окошком клубнику, приняла их рассаду. Оросилась не весенним дождём, а журчаньем его льняной шевелюры.... от ноготка мизинца на ноге до кончика остриженной косы... А как он кружил, подкидывал и ловил её, а не Матюшку, когда влетели они в комнатушку из роддома... А как нюхал и утирался горячими мокрыми пеленками из-под сына, изрекая как оракул: «Божья роса, сотвори мне чудеса — не дай дряхнуть телесам!» и прокатывался колесом от окошка через дверь до керосинки на кухне... А когда Матюшка уже начал говорить и просыпаться ночью «поДпить, поДписать и поДглядеть», как он вводил её в смущение, беря в ладони и поднося её грудь к губам сына со словами: «Вырастешь и узнаешь, какие они сладкие и без молока!»

В кухне за печкой короткой трелью сверчок нарушил тишину её мечтаний. Наталья вздрогнула: «Так это — не часы... Вот и он... оттуда».

В тот выходной, в тот первоапрельский вечер, когда они вдоволь насмеялись, вспоминая розыгрыши артистов, когда панцирная сетка уже перестала под ними скрипеть, им не дал уснуть сверчок. Матюшка спал. Спал крепко — не слышал ни скрипов их кровати, ни трескотни сверчка, ни, тем более, голосов. Он сразу привык к их ночным спорам и разговорам после спектаклей. Сверчок их тогда раззадорил. Они решили вторить ему скрипами кровати. И ещё повторили, и повторяли, пока вдруг не раздался долгий громкий стук в наружные двери. Кто-то из соседей открыл. Их дверь от удара щелкнула сломавшимся крючком, и вошли двое в шинелях: один с наганом в руке, другой — с винтовкой. Тот, что с наганом, быстро обшарил глазами комнату. Чуть споткнувшись взглядом на Матюшке, досадливо дулом нагана вздернул концы буденовских усов и тихо сказал:

— Вы — Павел Ефимович. Вы арестованы. Одевайтесь. Тихо — не разбудите пацана...

— Да ведь это ты, Семен! А говорил — Врангеля не сыграешь! Только у того усики, а не усища! Вот это перевоплоще...

— Это ты там, где надо, расскажешь и про усики Врангеля, и про Колчака, и про всю контру, с которой якшался, — не дал договорить тот, с наганом, и щелкнул курком. — Давай-давай, а то голой задницей вылижешь зассаную лавку в «воронке»!

Павел расхохотался:

— Ну как же!? Я ошибся! Первый апрель — никому не верь! Конечно — матрос Шваньдя! Вот с кем ставить надо «Любовь Яровую!» Натка, слышишь? Учи роль, набирайся куражу и... терпения, веры.

Последние слова он сказал твёрдо, громко, не дав Наталье обнять себя, лишь сжав кулаки на её плечах, а затем наклонился, поцеловал в лоб Матюшку, быстро оделся и ушёл, смеясь, что-то поясняя конвою...

Только потом, когда днём пришла на репетицию, она разрыдалась и рухнула, выходя из кулис на сцену, где все актеры вопреки заданной мизансцене отвернулись от неё как утром отвернулась презрительно соседка, отказавшись няньчить Матюшку — сына врага народа...

 

Что же это так разошелся сверчок? Говорят, не к добру, ох как не к добру. Вот отец их терпеть не может и каждые углы да щели керосином брызгает. А мама их любит и подпевает им с грустью, а то и со слезинками на щеках. «Да как же без них? Как без любви... В церкви, когда венчалась, так их, сверчков, — что твой хор на клиренсе, да на разные голоса. Под их песенку и смирилась я, и полюбила на веки вечные Яшку Дымова... Не, не тогда, когда увидала его первый разок в соседней деревне, в кузнице. Он кобылке нашей подковку менял. И не во второй — когда привели его сваты на венчание не в рубахе до пят, а в портках и в блестящих галошах, и я впервые имя его узнала. Может тогда, когда в церкве сверчков услыхала?.. Бабушка моя говаривала — сверчок счастью в дом дырочку сверлит. Оно и протиснулось, одарило меня вами. Одиннадцать раз повитухам верещала как сверчок, когда рожала. И как тут не любить, не петь вместе с ним про любовь звонкую… да скрипучую... грустную...»

Мама Натальи — Дарья Кузьминична — совсем недавно поведала детям, как её выдали замуж. Рассказала после оплеухи от Якова за то, что заплакала, когда он лупил своим армейским ремнем с двуглавым орлом на медной бляхе младшего из сыновей — Герку. Тот только что слез со стола после процедуры отцовского лечения. Мальчишку принёс на руках сосед:

— Лежит у дороги, бьётся, рычит, встать не может. Пена изо рта. Синий... Вот.

Отец с матюками уложил Герку на обеденный стол на кухне, резко скомандовал:

— Дашуха — стакан молока, соль и перец! Натка — пару конских яблок с дороги, а ты, Шурка, тройку мух прибей!

Из «конских яблок» — лошадиного навоза — Яков ладонью выдавил в молоко желтую жижу, всыпал по ложке соли и перца, бросил трёх раздавленных мух, размешал и влил в рот запрокинутой Геркиной головы это снадобье, разжав черенком железной ложки его стиснутые зубы. Началась рвота. Герка открыл глаза, ошалело огляделся, повернулся на живот и завис над ведром несколько минут, поглядывая опасливо на отца. Он знал к чему готовиться, потому сделал страшно страдающую рожу от боли в животе, схватился за него руками и соскочил со стола к двери. Но бляха настигла его задницу трижды, пока не поймала Герку мать и не прикрыла её руками. Вот тут и досталась оплеуха, матюки и суровый выговор Дашухе:

— Как меня за шкалик ты поносишь и лупишь, так ничего, а он четверть выхлестал, наверно! Посмотри — полведра говна...

Выяснилось, что Герка с пацанами проник на какой-то склад, и с помощью шланга от клизмы из железной бочки нацедили спирта...

 

«Вот так бы нашёл отец и для меня своё жуткое лекарство от тоски ожидания и отлупил бы по-хорошему за «любовь досрочную, взломанную, скрипучую»... Напиться, что ли, как братик до смерти... В кузне, небось, отец спрятал...»

Яков не прочь был выпивать. И даже очень, когда завершалась какая-либо «оказиха-заказуха» — удачная поездка в колхоз, где ему заказывали, и он дома ковал или вытачивал сломаную деталь для сельской техники, чинил угольные утюги, самовары, дверные засовы и даже настенные часы с боем или делал инструмент. Сдав очередную «заказуху», Яков возвращался домой с «гона́ром» — поросенком, или парой-тройкой курочек, а то и телушкой. Колхозники любезно подвозили его на подводах, и каждый раз, кланяясь, доставали из потайки «четверть» самогонки или водки и вручали Дарье:

— Благодарствуем, Дарья Кузьминична! За золотые руки да зоркий глаз, да покладистый норов Якова Самойлыча! Вам спасибо. Мы... это... берегли от этого дела вашего супруга, пока он кишки вынимал из наших машин. А теперь можно...

И целую неделю Яков уединялся в небольшой кузне на дворе и никого не пускал. Только кричал иногда:

— Дашуха! Поди сюда, скажу тебе на ухо! Спел бы сам, да нету слуха!

И Дарья быстро стряпала, пробовала, брала и несла ему что-то из еды. При этом всегда успевала сменить замызганную юбку и кофточку на сарафан с голыми плечами и большим вырезом на пышной груди, накидывала на них платок и выпархивала к «соколику», проверив в подслеповатом зеркале на стене — не забыла ли улыбку...

Наталья да и кто постарше из детей знали, чем, точнее — кем через некоторое время заканчиваются эти продолжающиеся много лет «гастроли». Старики, а позволяют... Вот и Верка — самая младшенькая из сестёр — родилась почти на год позже рождения её Матюшки. Ничего себе — тётка младше племянника...

Паша, когда у них еще не было таких «гастролей», прощаясь как-то у ворот после провожания, услыхал, как в кузне поёт Дарья Кузьминична:

— Нат! Да у твоей мамы от природы поставленный голос оперной певицы! И у тебя тоже! А ещё кто у вас поёт? Может капеллу сотворим из семьи!?.

Наталья понятия не имела, что такое поставленный голос. Она часто подпевала маме и просто старалась при этом быть на неё похожей. И ей удавалось, и не только так же как мама петь, но и пританцовывать, и складывать так же руки на груди, и махать платочком и... пересказывать «в лицах» истории, связанные почти с каждой песней, спетой не раз: и в далёкой калужской деревне ещё до замужества, и во время долгого переезда сюда — на Дальный Восток, и уже здесь с мужем и привезенными первенцами — Иваном и Дусей.

«И как они вчетвером, пока дом строили, в кузне жили? Меня первую в доме родила, а потом... пошло без удержу. А дом махонький. Кровати только у родителей в их спальне, у Ивана и Дуси в их комнатушках, и у меня с Шуркой одна на двоих в гостиной — в одном углу, а в другом — облезлый кожаный диван, где Верочка с Матюшкой как сестренка с братиком ютятся...»

А для остальных — на всю ширину гостиной — тюфяк с куриными перьями и одно огромное, как парус, пуховое лоскутное одеяло. На краю спят в одежде, по очереди — всегда с крайних стаскивают одеяло... И не ругаются, не спорят... Да когда? За день намаиваются. Уроки — пустяк. А вот каждый день из гарнизонной столовки в километре от дома приносить по два ведра помоев — остатков солдатской еды — для Феклы с её поросятами да и для себя, да нарубить и натаскать дров, да расчистить от снега двор и дорожки, да вскопать и прополоть огород, да меха покачать в кузне, да поискать или стащить где-нибудь железяку для отцовских поделок, слазить за ранетками в чужой сад, накосить в овраге и перетаскать в мешках сено для коровы, а вечером в парке залезть на дерево и посмотреть через забор летнего кинотеатра на чужую красивую жизнь — не каждому сподобится...

 

Юрка смешной. Спит, рот разинув, будто в восторге от чего-то... Самый любимый. Самый умный. Книжки читает и всей компании пересказывает, а ей и отцу приносит из библиотеки... Смешной... Обжаренные прямо на чугунной печной плите комки гречневой солдатской каши, выловленные из помоев, прозвал пудингом, а шипящие на сковородке только что отцом отрезанные от поросят яички — «индейским деликатесом». Первый раз, раскусывая их как бобы, зажмурился от резкого запаха, но с удовольствием и важно заявил, а потом при случае повторял:

— Так жили императоры!

Ну где же прокормить и одеть такую «императорскую» ораву на отцовские «гона́ры» за заказухи, Дусину зарплату медсестры и жалкие гроши Ивана за работу истопником в гарнизоне? Бедный Ванечка. Ещё мальчишкой потерял два пальца на правой руке от случайного отцовского удара молотом в кузне. Зная это, младшие братья потому и воротят носы от кузнечного и слесарного дела, налегают на учёбу, книжки. Если бы не живность, привозимая из колхозов, да картошка и лук с собственного огородишка, да не гарнизонная кухня... не сходились бы у семьи концы с концами. Отец последние два года — до того, как она по его словам «связалась с одним из артистов, которые все морфинисты» — летом брал Наталью с собой в поездки по колхозам. Она училась в техникуме и умела чертить и считать. По её эскизам он потом в своей кузне на наковальне, верстаке и на токарном станочке с ножным приводом изготавливал эти самые «заказушки»...

Наталья думала тогда, что техническое образование поможет ей найти доходное местечко с общежитием. Дуся выйдет замуж, Иван женится на какой-нибудь с жильем на стороне, и в родном доме станет свободнее и спокойнее, а пока надо поискать как подзаработать. И случай представился.

В одном из колхозов у самой китайской границы, где жили обрусевшие китайцы, к ней подошёл один из них. В руках он держал раскрытый зонтик от солнца, сделанный из тонких прутиков, нарезанных из бамбука:

— Правда красивый? Он будет твой, если поможешь делать такие здесь, а не в Китае. А? Ты знаешь закон — нельзя товар проносить через границу? А я дам тебе связку бамбуковых палочек. С палочкой мы проходим по болотной тропке к своим родным по ту сторону границы и обратно. Пограничники разрешают. Палочки потом мы оставляем у себя. В твоём городе рядом с вами, в фанзе на пустыре за вашим огородом живёт Гу Пин Цы..

— Дядя-ходя Гу!!

— Ну как хорошо! Ты его, выходит, знаешь. Из связки бамбуковых палочек можно много-много сделать таких зонтиков и продать русским женам командиров за очень-очень много денег. Ты получишь свою долю. Сама понимаешь, показывать бамбук и говорить о нем нельзя никому. Связка будет подвязана снизу к телеге, на которой повезут вам домой папины «заказушки». Телега с лошадью переночуют на вашем дворе, а возчик русский — у своих знакомых. Он ничего не знает. Ночью ты отвяжешь бамбук и отнесешь на огород дядюшки Гу. Угу? — масляно улыбнулся китаец. — А денежки возьмёшь на завтра под дощечкой. Она будет лежать там, где ты оставишь бамбук...

 

Сверчок за печкой сделал паузу, и ему ответил другой по ту сторону кухни, где была дверь в спальню родителей. «Ой, сейчас услышит отец! Выскочит, всех разбудит, обматюкает. И весь дом керосином провоняет!» Наталья соскочила с кровати, схватила веник и прошоркала им под лавкой и тумбочкой у двери в спальню. Этот сверчок смолк, а тот что за печкой, тихо продолжил свою песню. Наталья села на лавку подождать — не запоет ли опять под тумбочкой.

... Много раз приезжала телега из того колхоза, привозила и увозила «заказушки»... Никогда у Натальи не было столько денег. Она прятала, не зная как распорядиться ими, сказать родным, откуда они... А тут кино «Весёлые ребята» вместе с братьями с дерева несколько раз посмотрела и стала петь, подражая Орловой. Все в один голос сказали, что она поёт лучше, чем артистка кино. И Наталья задумалась: а не бросить ли техникум и поступить в открывшуюся в гарнизонном клубе театральную студию? Только в какой одежде она туда явится? Решено. Она отправится по комсомольской путевке на Русский остров на входе в бухту у Владивостока. На рыбную путину. Говорят, кто был на ней, возвращался с хорошими деньгами...

Вспомнилась баржа... Полная и комсомольцев, и стариков, и просто всякого сброда. Катер натужно пыхтел, преодолевая вдруг разволновавшийся пролив. Оборвался трос, и баржу понесло в открытое море. Но паники не было. Успокоил всех мужик в бушлате. Он сидел в тёмном углу трюма на мотке сетей и курил спокойно трубку, низко надвинув на лоб мичманку. Все почему-то повернулись к нему — ведь он в бушлате. Знает. Мужик поднял руку с трубкой и громко сказал:

— Ша, братва! Ложитесь спать на палубу в трюме. Так будет меньше качать. Через час-другой нас вынесет на мель у одного островка. Ветер туда дует. Быва-а-ало. Шторм ночью стихнет, а завтра к вечеру нас с мели снимут. Быва-а-ало, — застегнул бушлат, вновь набил и раскурил трубку, затем накинул на ноги мешок с сетью, сьежился и заснул. Комсомольцы под баян бодро пели «Каховку», а шпана под гитару — про нары. Под керосиновым фонарем толстая баба в красном платке, зажав в углу рта папиросу и уклоняясь от её дыма, делала какому-то парню на руке татуировку. И не только ему, но всем одинаковую — якорь. Наталья заняла очередь... Если бы она тогда знала, какую злую шутку сыграет эта наколка. Когда она в голубом крепдешиновом платье, в шикарных лакированных туфельках на высоких каблуках, купленных на «бамбуковые», а не на рыбные доходы, успешно прочитала стихи, отлично спела и уже танцевала, широко разводя руками, вдруг кто-то из приёмной комиссии сказал:

— Стоп, уважаемая! Вас, к сожалению, мы не можем принять. У вас на теле татуировка. Простите, на руке. Она видна!

Если бы не Пашенька! Он прыгнул на сцену, на ходу распотрошил папиросу, лизнул кусочек тонкой бумажки от нее и наклеил его поверх якоря на тыльной стороне ладони её правой руки:

— Ерунда! Даже так уже не видно, не якорь, а синячок какой-то. А под мазком грима совсем скроется! — радостно объявил Павел Ефимович — молодой худрук студии. — Ты будешь актрисой, Си́нячка!

Так она в первый раз услышала это его ласкательное: «Си́ння, Сии́нячка моя!»

 

Сколько раз она слышала это от него, да услышит ли еще?.. Тринадцатый месяц пошёл, как под следствием. Три раза её вызывали на допрос. Интересовались, с кем он дружит, общается, о ком рассказывал, вспоминая учёбу в Ленинградском техникуме сценических искусств. Почему, зачем уехал на Дальний Восток, и почему так интересуется Красной армией...

Снова заверещал сверчок под тумбочкой. Она тихонько ее отодвинула и быстро накрыла сверчка веником. Затем осторожно зажала в кулаке сверчка и выбросила его с крыльца. Вернулась в полной тишине в кровать... Сомкнула веки, а перед глазами опять та лампа на столе у следователя...

 

На последнем допросе за спиной следователя в темной глубине комнаты кто-то невидимый сидел и курил трубку. Он молчал, а под конец допроса спросил:

— Вы лично кого-то знаете из тех, кого Павел Ефимович упоминал, вспоминая Ленинград?

— Конечно знаю. Это Бобка, Васька, Сашка, Колька, Митька.

— Фамилии! Вы их видели?

— Видела и слышала не всех. Например, видела Чиркова, Черкасова, Меркурьева, а только слышала и только музыку — Шостаковича...

— Когда же и где состоялись ваши встречи с ними?

— Да в кино! И в гарнизонном клубе, когда Паша на пианино играл и рассказывал, как они с Митькой Шостаковичем музыку сочиняли для студенческих спектаклей, и как игрой на пианино подрабатывали в кинотеатрах, где немое кино показывали... Где ещё!?

Сидевший в темноте как-то странно засмеялся — не то зачирикал, не то засипел сквозь сжатые зубы. Затем отчётливо громко сказал: «Всё ясно», и вышел, так и не показав своего лица. Но голос! Сейчас она отчётливо вспомнила его и поняла, что наверняка где-то слышала раньше этот голос. И не один раз. Но где и кому из знакомых он принадлежал? Не вспоминалось.

 

Сверчок за печкой не умолкал. Он забавно сменил ритм. На что же это похоже? А-а-а! На баскетбольный марш! На его, Пашин, марш... Паша его сыграл, когда пришёл из цирка с чернявым молодым человеком со странным именем Жан, дирижировавшим оркестром. Они тогда в клубе всю ночь по очереди, а то в четыре руки играли на пианино. Играли, перебивая друг друга возгласами: «А это? Помнишь? Нет, не так! А он играл вот так», и следовали воспоминания студенческой поры. Вспомнили, как играли в баскетбол и Паша заиграл этот марш. Жан удивился:

— Это твой? Ну-ка, дай я сыграю...

Так в театральную студию и затем в образовавшийся театр дальневосточной Красной армии был принят на должность «зав. музыкальной частью» настоящий музыкант, композитор, хормейстер, поэт и... удивительно компанейский жизнерадостный артист своего дела. Потом Наталья из Пашиных рассказов узнала, что Жан — не настоящее имя и зовут его Сашка, что он с родителями жил во Франции, куда они сбежали из России после еврейского погрома в одном из украинских городов и вернулись на Родину в Петроград после революции. Жан учился на музыканта, играл на разных инструментах в разных небольших оркестрах, часто бывал на их студенческих спектаклях, а потом вдруг исчез. Оказалось, он «рванул поближе к солнышку на восток, где восходила заря коммунизма» и стал дирижером полкового оркестра у красного маршала Блюхера, когда красноармейцы выгоняли беляков и интервентов из Приморского края. Красный маршал за сочинённый Жаном марш наградил его орденом Красного знамени со своей груди. Если бы знал товариш Жан, какой тяжеловесной уликой станет этот орден, когда Блюхера объявят «врагом народа» и вслед за ним заберут его самого...

А сверчок продолжал будто на медной тарелочке гвоздиком отзванивать Пашин марш...

 

И тут Наталья вспомнила, где ещё слышала голос того, кто сидел в темном углу на последнем допросе у следователя, ведущего дело Паши. Ещё до поступления в театральную студию ее вызывали в милицию и расспрашивали о тех бамбуковых палочках. Спрашивали, знала ли она, что на самом деле она получала от одного китайца и передавала другому?

— Как что? Палки. Бамбук. Да, меня просил тот китаец из колхоза не говорить. Но ведь им пограничники разрешали оставлять у себя эти палки! А что из них делали? Зонтики. Кто их делал и кому продавали, мне никто не говорил. А семья у нас большая. Денег мало. Я вот и решила подработать, чтобы купить платье для поступления в студию... И китайцы бедные... И тот, что подбил меня на это дело, и дядя-ходя Гу тоже...

— Вот так. Быва-а-ает. Спасибо, барышня. Комсомолка. Мы вас знаем и верим. Вы нам помогли. Просим вас никому не рассказывать про бамбук. Внутри этих палок контрабандисты передавали порошок опиума. Быва-а-ало. Больше не будет.

Это было сказано тем голосом, который звучал из темного угла в трюме баржи и из мрачной глубины комнаты следователя по делу Павла.

Наталья вспомнила! И тут же подумала: «Один и тот же человек преследует её и её мужа. Почему? Преследует? Или... хочет войти в доверие, незаметно выудить из неё больше доказательств вины Паши? Неужели мой любимый, отец Матюшки, мой гений, самый-самый из всех лучших в чём-то виноват перед народом? Как же теперь жить? В театр-студию двери перед ней закрыли, комнату отобрали, на работу нигде не берут... Одна Мария Сергеевна — жена командующего гарнизоном (их дом напротив — бывший особняк за каменным забором, где раньше жил купец-промышленник, нанявший Якова в кузнецы в своей кузнице) — успокаивает её, говорит, что это ошибка, что такие, как Паша, «талантливые, выдающиеся деятели искусства, самоотверженные борцы за справедливость, за правду и любовь, непременно должны побеждать кривду». Ей хорошо... Но так ли? С мамой они тайком перешептываются, упрекают своих мужей за подозрительность, за преждевременные выводы, что женское сердце вернее в любви, что надо верить и молиться... А отец ворчит: «Я же говорил, что Пашка — морфинист. Все артисты морфинисты. Вот и попался на удочку со своим «человек звучит гордо!» Затмил мозги ему этот Горький. Рассуждают на дне своего подвала! Нет, взять бы в руки молот да дать по башкам всем словоблудам. И тем, кто придумал эту кличку «враг народа» Какой он, Пашка, мне враг? Ну разве, когда при случайной встрече на улице вырвал из моих рук водку и разбил бутылку — нельзя че-ло-веку пить! Молод, настырный... Но тост, когда рождение Матюхи обмывали, был у него хорош — За урожай!.. Помирились, однако... Дай Бог... Матюха в кузне меха качает, молоточком точно стучит. Быть ему кузнечных дел инженером. Хоть один в роду на истинном пути... Однако, выпью. За урожай! Бог даст — выпустят Павлуху...»

 

Сверчок умолк. Стало светать. Наталья смахнула слёзы. Поправила на Матюшке с Верочкой одеяльце. Тайком поклонилась спрятанной под шторкой иконке в углу над диваном, перекрестилась и легла под тёплый Шуркин бочок. Но сон не шёл. С улицы послышался шум подъехавшей под окно «эмки». Стукнула дверца. Машина уехала. Опять засвиристел сверчок? Нет, это, вроде, щеколда на калитке у ворот звякнула. Почудилось — она штырем подстрахована. Опять звякнула. Ещё. Ещё. Ещё. Кому же понадобилось явиться так рано? Сердце у Натальи вздрогнуло — на машине, не к добру это. Накинув платок, она тихонько вышла, подошла к калитке:

— Кто там?

— Это я. Кто другой кроме меня? Ты же видишь меня через щелку, — сказала хриплым голосом тощая тень с мешком на плече, — не узнаешь?

Наталья выжидала, что ещё скажет эта тень в сером плаще, какой носил Павел и почти все артисты в театре.

— Я вас не знаю. Вы ошиблись.

— Сии́ня, ро́днушка моя...

 

... В горне кузни трещали дрова, освещая сполохами бледное как луна лицо Павла. Худыми, но по-прежнему сильными руками он держал на острых коленях Наталью и, улыбаясь, рассказывал, каким длинным бывает время, но как оно закручивается в спираль надежды и щелкает, когда приходит на то случай...

Под верстаком затрещал сверчок.

— Ты слышишь? Сверчок! Как здорово! Он помог мне! Он помог нам! Представляешь, он оказался здесь, на Дальнем Востоке! Ты его знаешь...

— Ох уж эти наши дальневосточные солисты... Они не давали мне спать, — грустно сказала Наталья.

— Ты не представляешь, что бы было, если бы не он. Я на последних допросах все время старался разглядеть, кто сидит в темноте за спиной у следователя, курит трубку и молчит. Он не задавал вопросов, но каждый раз покашливал, когда следователь задавал свои дурацкие вопросы: дружил ли я с Блюхером, где у меня и Жана были явки для встреч с ним, какие мы строили планы покушения на командиров гарнизона, кто нас подбивал на пропаганду буржуазного искусства, почему добивался разрешения поставить «Бег» Булгакова и ещё вопросы, которые у меня вызывали смех... Бедный следователь. Я думаю: вот кого надо сажать и приговаривать... А они Жана сослали на Колыму. Тот, кто сидел за спиной следователя, вовремя пресекал идиота своим покашливанием. И ты знаешь, кто это был? Левка Моргаузен! Он в нашем общежитии в Ленинграде числился якобы комендантом. Бывший матрос, чекист, он присматривал за нами, как бы нас не занесло в «контру». Удивительно начитанный, мудрый, великолепный психолог, а по виду — простой недотепа с набором простоватых фраз, но всегда посланных точно в цель и по делу. Сюда приехал по заданию ловить контрабандистов. Когда я вышел из тюрьмы и свернул за угол, остановилась «эмка» и он затащил меня. Я испугался, подумал: моё освобождение — злой розыгрыш. Но услышал: «Бы-и-ило дело. Быва-а-ало» и сразу узнал его. Представляешь, Левка поручился за меня — расписался на моём деле! Всю ночь мы проболтали в машине. Под конец он вручил этот мешок. В нем наши книги Бабеля, Мариенгофа, Есенина, Гиппиус, Зощенко, Маяковского, Олеши… Мои дневники. Ну, ты знаешь. Он лично проводил обыск в нашей комнатушке. Сразу, как только выселили вас с Матюшкой. Вот тебе и сверчок.

— Причём тут эта козявка?

— Ой, Сии́нячка. Ведь Левка смеётся, хихикает как сверчок. Так мы в Ленинграде и прозвали этого мужика в бушлате и мичманке с вечно дымящей трубкой. Сверчок.

 
html counter