Литературный четверг
Новые писатели - 2022
Архив - 2021
Литобъединение
Архив - 2019
Архив
Литературное агентство
Андрей Зороастров
СОРОК ДЕВЯТЬ ДНЕЙ ЛЕТА п о в е с т ь
ПРОДОЛЖЕНИЕ
19. Утренняя температура в 37,5 явно отличалась от нормальной. Вдобавок, мне не понравилась медсестра, которая сменила Михайловну у меня на посту. На вопрос, как ее зовут, она ответила: «Вера Станиславовна», чем сразу пробудила во мне легкое недоумение. До сих пор медсестры и нянечки представлялись по именам. Ту же Людмилу Михайловну никто так не звал — ее звали Людой. И лишь я добавлял отчество из чувства личной симпатии и уважения. Пока Вера Станиславовна болтала флакончиком, наколотым на шприц, смывая сухой пенициллин порцией новокаина, я принялся поворачиваться на бок. Операция выглядела так: левая нога осторожно заползала на правую, колени сжимались поплотнее и, уцепившись за спинку кровати, я медленно вставал на ребро. Выдавив из себя в этот момент привычное «еб вашу мать!», я был удостоен прослушивания короткой лекции о нехорошести мата. Лежа на боку с мерзко саднящей грудной клеткой и вывернутой рукой, я невзлюбил эту бабу еще сильнее. От укола, казалось, левую ногу разбил паралич. Угрюмо уставившись в деревянную спину Веры Станиславовны, я смотрел, как она моет руки. Перевязка прошла как обычно. Я хотел было проявить мужество и отказался от реланиума, но после двух отодранных салфеток раскаялся в своем порыве и зарекся когда-либо делать подобное снова. Этот, еще один день под капельницей, был наполнен мрачными мыслями — мне становилось все хуже, в этом не было сомнений. Что-то сорвалось в моем организме и, набирая скорость, стремительно катилось под откос. В коридоре раздался грохот тарелок — подошло время обеда. — Я тебе поменьше налила, все равно не ешь ничего, — Степановна плеснула мне половник рассольника. Вера Станиславовна перестала возиться с разведением перекиси: — К тебе ходит кто-нибудь? — Да. — Тебе фрукты нужны, сок гранатовый — у тебя ведь с кровью не в порядке. Здесь, конечно, еда калорийная, но нужна зелень, витамины. Вечер этого дня был особенно паскудным — температура безостановочно лезла верх, рожа горела. Я равнодушно смотрел в окно. Андрюха, несмотря на обещание, не приходил больше — видно, смылся-таки в командировку, и поручить покупку этих, якобы нужных мне фруктов, было некому. Плюс ко всему, вся моя наличность осталась лежать в штанах на том самом ебаном пятом этаже, если только я не потерял бумажник, таскаясь с ним в темноте по канавам. Бумажник меня особенно волновал — в нем, кроме прочего, находился паспорт. Итоги получались малоутешительными. Вспомнив еще раз о зелени, я прикинул, что с момента моего появления здесь, кишечник еще ни разу не порадовал меня продуктами своей жизнедеятельности. Судя по всему, он ушел в глубокое подполье и забил хуй на исполнение своих обязанностей. Вечер догорал; последние отблески заката беззвучно гасли на стеклах, когда откуда-то вынырнула бухая компания и подвалила к моему окну. Отсутствие очков не помешало разглядеть знакомую харю: — Андрюха, как ты? — комичная физиономия Санька прыгающей тыквой торчала из-за подоконника. — Да пиздец, блядь! Мне б пожрать чего, зелени какой. — Зелени? Помидоры устроят? — Годятся. Тут подохнешь, на хуй, на этих харчах. — Погоди, сейчас приду к тебе. Мое настроение улучшилось. День, который начался так хуево, обретал неплохой финал. Минут пятнадцать спустя в палате появился Санек: — Блядь, Андрюх, я к тебе на минутку. Застукают меня здесь — крику не оберешься. Он подтащил стул поближе и выложил на него кусок хлеба, помидоры, огурцы и завернутый в газету кусок соленой рыбы. — Мы сейчас в кустах пропустили по маленькой, осталось, — пояснил он. — Ты рубай побыстрее. Человеческая пища оказала благотворное воздействие. Мигом сожрав пару помидоров и огурцы, я с сомнением приступил к рыбе. — Блядь, Андрюх, что у тебя за друзья, — философствовал между тем Санек. — Да тот, к кому я приехал — уебал в командировку, а остальных я почти не знаю — бухал с ними вечер, вот и все. — Все равно — они же знают, что ты здесь. Я охуярил половину рыбы — кусок был здоровый — оказавшейся адски жирной. — Омулек, Андрюх. Доедай, хуй ли осталось? Скрепя сердце, я доел омуля. — Ну, давай, — Санек скомкал газету и вытер ею стул, — а то с этим карантином пиздюлей огребу. Как рука-то? — Болит, паскуда. — А то мы тут говорили о тебе, думаем, пойдет выше — пиздец ему. Я знал это и сам, но слова Санька пробудили неприятное чувство. — Да ну! — бодро заверил я его. — Теперь уж хуя! — Тебе, может, надо чего? — Блядь, Сань, сок нужен, гранатовый. — Ладно. Завтра невеста ко мне придет, скажу ей — купит. — Ну, все, — Санек с затравленным видом исчез за полиэтиленовой простыней. Полное брюхо воскресило былое похуистическое настроение с нужной долей оптимизма. Температура 38,2 не произвела на меня удручающего воздействия. — Да ебал я все в рот! — сказал я антрацитовому стеклу. Жизнь налаживалась! Отвалившись на подушки, я решил покемарить до очередного пенициллина, однако осуществить это благое намерение не удалось — через полчасамне похуевело. В животе, казалось, плескался расплавленный свинец. Омуль, почти без хлеба, отмочил паскудную шутку. — Сестра! — заорал я хриплым голосом. — Сестра! Из-за полога показалась недовольная фигура. — Что случилось? — Херово мне. Сейчас съел зелени, живот скрутило. Дайте ношпу. — Ношпы нет. — Тогда дайте судно, попробую сблевнуть. Объединив усилия с подошедшей Наташей, дежурившей в эту ночь, меня усадили. От вертикального положения мне похуевело еще больше. — Дайте судно. Сунув два пальца в рот и тыкаясь ими в заднюю стенку глотки, я безуспешно пытался вызвать рвоту. Меня скручивали судороги, на глазах выступали слезы, но рвоты не было. Обессилев, я сделал передышку. Изо рта, с жалким звуком ударяясь в жесть судна, бежала струйка слюны. — Может, хватит? — сказала Вера Станиславовна с плохо скрытым отвращением, и лицемерно добавила: — Что ж так себя истязать? Я отставил судно и повалился на кровать. Свинец в животе жег еще сильнее. — Сделайте клизму. Моя просьба заставила Веру Станиславовну чуть заметно поморщиться. — Может, слабительного дать? К утру подействует. — До утра я десять раз загнусь. — Ладно, сейчас. Холодная мыльная вода неприятно вливалась в меня, распирая и без того вздувшийся живот. Вера Станиславовна удалилась, поручив меня заботам Наташи. Выбросив пару раз все, что спеклось во мне под действием времени и высоких температур, я почувствовал себя легче. Вскоре я задремал.
20. Всю ночь болела рука, и я остервенело ерзал на спине, с надеждой глядя на черный квадрат окна. В полусне я слышал грохот вытаскиваемого из-под кровати судна. Когда разносили градусники, я уже не спал, а тупо смотрел по сторонам. После завтрака я решил дождаться, когда поставят капельницу, и завалиться досыпать. Увы! Бойко ступая припухлыми в икрах ножками, в палату вошла невысокая девчонка лет семнадцати, с курносым простым лицом. Когда она наклонилась, чтобы отсосать из моего тощего тела кровь на анализ, из-под косынки выбилась прядь вьющихся темно-русых волос. — Как тебя зовут? — Лена, — она взялась за тонометр. — Расскажи что-нибудь. Ее рот имел какие-то детские, припухшие очертания. Лена начисто выпадала из моей классификации — будь она постарше и позатасканней, я назвал бы ее телкой. — По заказу трудно. Ты давно здесь? — Четыре месяца... Скорей бы вечер! — прибавила она неожиданно. — Почему? — В пять кончается мое дежурство — домой и спать. — Ты из Иркутска? — я блаженно откинулся на подушках, довольный, что разговор принял характер неутомительной светской беседы. — Нет, из Черемхова, это в двух часах езды отсюда. Маленький и грязный город, кругом шахты. Летом повесишь белье сушить — и оно черное, пыль. — Значит, домой — это в общагу. — Да. Я вспомнил институтскую общагу, вечно грязную и воняющую всякой дрянью. — Ну и как общага, не заматывает? — я постарался избежать более резких выражений. — Нет, я в ней почти не бываю. Приду, отправлю подругу к парню — это не проблема, — и спать. А утром опять на работу. Я смотрел на нее и думал, что пройдет еще полгода-год, и она изменится. Пара ураганных пьянок, первая сигарета — и вот распахнута дверь в смеющийся мир, мир радужных иллюзий и чугунного бодуна утром, в постели бойких соседей. В конце концов, такой жизни не стоит бояться. Все равно ее будут любить и желать —ту, какая есть, и другую, которая будет. — Ты работала где-нибудь? — Я практику проходила. В реанимации и в роддоме. Знаешь, это так интересно — маленькие дети. Они все понимают, что им говоришь. Я скептически усмехнулся. — Я так детей люблю! — щечки Лены раскраснелись. — Когда у моей сестры принесли малыша из роддома — не знала, что с ним и делать. Видела раньше, конечно, но свой — это совсем другое. Она будет хорошей матерью, неожиданно подумал я. А мог бы я ради такой женщины бросить все и остаться? — выплыла откуда-то безумная мысль. Черт его знает. Меня всегда больше тянуло к шлюхам, и простые ценности этого мира не казались мне необходимыми.
21. В пять Лена ушла. А минуту спустя из-за полога просунулась голова. Голова была повязана, как у бедуина, белой косынкой; белая же повязка закрывала нос и рот, оставляя узкую щелку для глаз. — Привет, Андрюш. Зовут меня Слава, я у тебя сегодня дежурю. Парень двигался уверенно и быстро. — Что это за поебень? — вежливо поинтересовался он через секунду. — Кто перчатки по всей палате развесил? Действительно, на спинках кроватей висели, в обессиливающем жесте, с десяток резиновых перчаток, которые положено было надевать при входе в палату, а после употребления дезинфицировать в перекиси. — Да медсестры. Они их сушат, а потом одевают с тальком. — Господи, да ведь это неудобно! Нет, бабы есть бабы. Где у тебя шестипроцентная перекись? Ага... Он собрал перчатки, сунул их в выцветший пластмассовый таз, на котором коряво было выведено «Травматология» и залил перекисью: — Порядок. Где шприцы? Так, понял. Сейчас тебе клафоран поставлю. Впихнув полагавшуюся дозу в мою вену, Славка принялся устанавливать очередную бутылку в держатель капельницы. — Реополиглюкин, — пояснил он. — Подождем, пока прокапает. Он присел на край тумбочки: — А ты, говорят, музыкой занимался? — Да, играл на фа-но, собирался в Гнесинку, — вероятно то, что вливалось в меня, оказало побочное действие на язык — потянуло на откровенности. — Я музыкой сам немного занимался — играл на гитаре. Поначалу тоже хотел добиться чего-то приличного, но, когда встал вопрос, что выбирать — музыку или медицину, — я понял, что это мне дороже. Славка оглядел палату, словно видел ее впервые. — На гитаре я играл, когда учился в Томске— в кабаке подрабатывал. У нас был руководитель — мужик лет сорока, шофер бывший. Он был без руки — потерял ее тоже по пьянке, по глупости. Играл на пианино. Он писал нам аранжировки, и когда я приходил — я был басистом — он конкретно говорил: делай то-то и то-то. В общем, я был мебелью — только исполнителем. А музыку мы играли, считай, лучше всех в городе. Я к тому, что он вот так сумел реализовать себя. Я молчал. Самые разные мысли лезли мне в голову. — Знаешь, я думал над этим. На играть одной рукойна фа-но — специфично. А вот на трубе научиться — можно попробовать. Поначалу я думал, что, приехав домой, первым делом куплю синтезатор, пусть самый примитивный. Что до гитары, можно было попытаться перетянуть струны, чтобы брать аккорды правой рукой, а в протез зажать медиатор... — Ты родителям-то написал? — Славка вывел меня из задумчивости. — Нет. Не хочу я этого дурдома — пойдут слезы да жалость, блядство! — Правильно, не ставь телегу впереди лошади. Ближе к выписке напишешь. Я прямо-таки протащился от этих слов. Нянечки и медсестры несли всякую хуйню, и чего-то явно не договаривали. А Славка дал понять, что я обязательно поправлюсь — как нечто само собой разумеющееся. В этот момент он врал мне, но я поверил ему. — Андрюш, к тебе ходят? — Славка вытащил из вены иглу и вылил остатки реополиглюкина в судно. — Да почти нет, Слав. Мой друган сейчас в командировке, а остальным сукиным сынам я на хуй не нужен. В общем, я их понимаю и не виню, конечно. Просто я для них чужой человек. Ну, квасил с ними вечер, и что? Да я лиц их не помню. — Понятно. Слушай, давай я тебе фруктов куплю? О деньгах не беспокойся. — Спасибо, не надо, Слав. Ты мне лучше сока купи, ладно? — Ладно, сегодня скажу бабам. Тебе на ночь снотворное ставят? Тогда сделаем реланиум. Я проникся еще большей благодарностью к Славке — с такой легкостью транжирил реланиум только Товмас Саркисович. — Давай-ка температуру измерим. Было 39,6. — Что-то много, сейчас собьем, — Славка ткнул укол. — Ну, все в норме. Реланиум ожег мой бицепс. — Спокойной ночи, Андрюш. Свет тебе оставить? В палате, освещенной лишь настольной лампой, горевшей за пологом в коридоре, было особенно покойно и уютно. Уходя, Славка еще раз полил перекисью обрубок, и теперь ее согревающие ручейки, шипя, заползали под спину. Я лежал и думал о прожитом дне. Все, думал я, музыканта из меня не выйдет. В сущности, идея с трубой — минутная слабость: учиться играть на новом инструменте — как досконально изучить незнакомый язык, на это уйдут годы. И ради чего? Я всегда знал, что кроме музыки есть другие цели, которые я мог попытаться достичь при иных обстоятельствах. Иные обстоятельства наступили.
22. После обеда пришел Санек. Пришел он не один, а с симпатичной, как мне показалось, девчонкой с темными вьющимися волосами. Они неловко уселись на прогнувшейся кровати напротив, и мы стали болтать о всякой ерунде, потому что о другом говорить нам было бы невозможно. Девчонка, я понял, работала в одном с Саньком цехе. Санек был весел, потому что выписывался на следующий день, и философствовал, дескать, пока молод — все по феням, а потом травмы скажутся; что врач ничего толком не сказал, ссадина же на лбу зажила, но голова болит. Я, в свою очередь, сказал, что чувствую себя нормально, хотя это было далеко не так.Просто я втянулся в хуевое состояние постоянной апатии, головной боли и изнуряющего жара внутри. Мы пиздели и пиздели — капала неизменная капельница, гулко ныряло эхо в коридоре, где-то за моей головой; я же смотрел на девчонку и испытывал к Саньку чувство легкой зависти. Наконец, они попрощались и ушли, оставив сок. Глядя на эту пыльную банку, я ощущал непреходящее торжество и, после очередного пенициллина, попросил Веру Станиславовну открыть ее. — К тебе приходили? — Да! — ответил я с плохо скрываемой гордостью. Эта деревянная баба, которая давала советы, но ни разу не предложила помощь, и не любившая, когда я ругался матом, с легкой гримасой на лице проковыряла в неподатливой крышке отверстие и налила сок, расплескав частью на стул. Блядь! Это было триумфом! Сок оказался холодным, густым и очень терпким. Я подумал, что в дальнейшем было бы неплохо разбавлять его вдвое водой. Но сейчас эта мелочь не могла омрачить моего прекрасного настроения. Я наслаждался, долго смакуя каждый глоток этого божественного напитка, и каждый выпитый глоток возбуждал желание выпить еще. — Ты не пей много, — донесся до меня голос Веры Станиславовны с грешной земли. — Ты и так все время воды просишь, а мне за это на совещании выговор сделали. Это, конечно, естественно при такой высокой температуре, но все равно, пей меньше. «Вот сука! — слегка обозлился я. — Я же, блядь, виноват, что ей ввалили пиздюлей на этом консилиуме. Объяснила бы раньше толком, ничего бы не случилось — я ведь не враг самому себе. И теперь буду только смачивать губы». Вечер плескался темнотой за окном, убрали капельницу, а я лежал с мутной головой и пересохшими губами. Температура заползла за 39, и я знал, что она будет повышаться еще. — Господи, скорее бы ночь! Ночь — это покой, это аспирин и реланиум; ночь — это прожитый день, и надежда на день завтрашний — лучший. Ночь, черт возьми, скорее бы ночь! Отделение замирало, но мне не было до этого никакого дела — я жил отдельной, отличной от общепринятой, жизнью. Окно уже совершенно почернело и стало напоминать большое черное зеркало, температура лезла вверх, а я постоянно пил, делая микроскопические глотки, лишь увлажняющие рот. Наконец, наступили рубежные два часа. — Тебе ставят что-нибудь на ночь? — спросила Вера Станиславовна, влив предварительно клафоран. — Да. Аспирин и реланиум. Она поморщилась: — Ладно, сейчас поставлю. Шприц воткнулся мне в жопу. Вера Станиславовна собралась уходить. — Это реланиум? — Нет. Это от температуры и снотворное. Меня не порадовали ее слова. Ситуация была предельно ясной — эта стерва не хотела ставить мне реланиум, скорее всего, боясь ответственности. — Что-нибудь еще? — Да. Полейте руку перекисью, — я соорудил дружескую улыбку. — Кажется, она где-то на холодильнике. — Здесь нет. — Может быть, на окне? Она подошла к окну, и вся ее окостенелая фигура выражала неприкрытое недовольство. Отчасти я понимал эту бабу, которая, вероятно, навъебывалась за день и хотела спать, но понимал я и другое — предстояла, очевидно, веселая ночь — без реланиума и перекиси на руке. — Нет, здесь ее тоже нет. Утром, Андрей, польем. — Хорошо. Не тушите свет. Незаметно я заснул.
23. Я видел себя на какой-то пьянке в своей квартире. Рядом были отец, мой друг еще со школы Валерка Лебедев, какие-то знакомые по институту и еще куча Бог весть откуда взявшихся людей. Вокруг царило бестолковое веселье, когда гости благополучно миновали стадию упорядоченных возлияний — рюмки наполнялись и опорожнялись вполне хаотично. Внезапно раздался звонок в дверь, я бросился открывать, и на пороге увидел Макса — знакомого парня, которого я знал еще в ту пору, когда он сосал материнскую грудь. Я помню еще, как смутила меня эта самая грудь, с соском сиреневого отлива, когда мои родители привели меня в первый раз посмотреть на Макса. — Андрюх, тут музыкальный комплекс продают, — обратился он, не переступая порога. — Магнитофон, усилитель, вертушка -ты вроде интересовался. — Блядь, надо брать. Погоди, сейчас с отцом поговорю. Я отыскал отца в куче гостей — у него было пьяное лицо. Сощурясь, он брезгливо скривил уголки тонкогубого рта и наклонил голову: — Для чего тебе это нужно? — он скривился сильнее. — У тебя же все есть — магнитофон, проигрыватель. Вообще, я считаю, тебе это ни к чему. Я внутренне налился желчью -предлагалась отличная установка. Кроме того, я выставил себя дураком перед Максом, побежав цыганить деньги — мальчик, блядь, на побегушках. "Ладно, хуй с тобой", — подумал я, отходя от отца. На пути попался Валерка. — Блин, Андрюх, мечешься ты из стороны в сторону. Зачем тебе комплекс? Лучше бы синтезатор купил. Я сознавал в душе, что Валерка прав. — Извини, Макс, накладочка вышла! — Ладно, чего там, — он потоптался, собираясь уходить. — Ну, пока! Вечер был непоправимо испорчен. — Пошли отсюда! — сказал я Валерке. Гости, между тем, тоже повалили на выход. Взяв на руки уснувшего на стуле, напиздившегося в жопень Андрюху Терехова, аса программирования, и просто неплохого мужика, вместе с которым мы учились в параллельных группах, я вышел, гордо продефилировав мимо отца: "Так-то, блядь, учинил ты хуйню, теперь расхлебывай", — говорил весь мой вид. Андрюха чуть приоткрыл глаз и усмехнулся отцу сатанинской усмешкой. Лестничная площадка оказалась огромной, как аэродром. С двух сторон, вдоль стен, вниз сбегали широченные лестницы, узкие и высокие стрельчатые окна на лестничной площадке были темны. Я понял, что нахожусь в замке. Прижав покрепче Андрюху, я начал осторожно спускаться, и только теперь заметил, что ступени сплошь устланы матрасами и простынями. — Ну гости, ну козлы! Все, суки, понапиздили! — матерился я, стараясь не споткнуться о матрас в темноте. Но споткнулся и, выпустив Андрюху, кубарем покатился вниз. Я благополучно миновал площадку, прокатился еще один пролет и вывалился, наконец, в распахнувшуюся двустворчатую дверь парадного. Проматерившись еще разок, я встал, сошел с невысокого крыльца и присоединился к плотной толпе, стоявшей зачем-то возле дома. Вокруг меня были только бабы, в черных строгих платьях, со стоячим воротничком и без радующего глаз выреза на груди, но с белыми передниками и чепцами. "Что за блядство, — думал я, протискиваясь между ними, — куда все остальные подевались?!" Я огляделся. Увы! Вокруг были только бабы; шумели черные деревья, и темнеющий двухэтажный замок стоял, вгрызаясь зубьями башенок в расплывающуюся фиолетовую тушь неба. Вдруг в высоких стрельчатых окнах вспыхнул свет, отчего сквозь разноцветную мозаику стекла стали видны застланные простынями лестницы и стремительно скатывающаяся по ним фигура, запутавшаяся в этих самых простынях. "Да это же Андрюха, козел, — догадался я. — Он же их все своими штиблетами перемажет!" Но бабы вокруг думали, очевидно, иначе, ибо их лица лучились одухотворенностью, а взгляды, как один, были прикованы к этому зрелищу. Парадное с треском распахнулось вторично, и на крыльце появился Андрюха, в белых простынях, озаренный разноцветным светом, стекающим из мозаичных окон. Кругом бесновались, подпрыгивали, хлопали в ладоши и поголовно плакали от счастья обезумевшие бабы. — Фата Моргана! Это фея Фата Моргана! — кричали они. Посмотрев на купающегося во славе Андрюху и на баб, опьяненных непонятным мне счастьем, я собрался уже уходить, не желая присоединиться к празднику. — Сестры мои! — раздался вдруг страстный голос с крыльца, напоминающий пожарную сирену и покрывший собой все остальные звуки. Я обернулся снова. На крыльце стояла толстозадая, низкорослая баба, также в черном, но без передника и чепца — на голову ее был одет черный колпак. Голос толстозадой дрожал возмущением, кругом воцарилась тишина. — Сестры мои! Только что мне стало известно, что в нашу святую обитель проник молодой человек! Найдите его, сестры! Не дожидаясь окончания речи, я нырнул в близрастущие, в меру колючие кусты и стал пробираться к кованой решетке ограды. Найдя, после непродолжительных поисков, калитку я выбрался, наконец, на улицу. "Ебаный монастырь, — с облегчением минувшей опасности думая я. — А настоятельница — сущая стерва". Я шел неизвестно куда по чернеющей улице, вдоль монастырской решетки. Внезапно во мне возникла и укрепилась мысль, что не один я коротаю свой вечер в столь глухом и пустынном месте. Остановившись и прислушавшись, я отчетливо уловил неясный звук шагов сквозь шепот листвы деревьев. За мной следили. Я быстро дошел до конца ограды, свернул за угол и увидел, что с этой стороны на ней вывешены какие-то белые тряпки, вероятно, для просушки. Решение мгновенно созрело в моей голове — я схватил длинное махровое полотенце и обвязался им вокруг талии. Приобретя таким образом женское обличье, я решил проникнуть обратно в монастырь — там уж меня никто не стал бы искать. Калитка оказалась совсем рядом и, вдобавок, была открытой — я вошел на небольшую полянку, освещенную одиноким фонарем со сбившейся на затылок ржавой шляпой, и спрятался в кустах. Неожиданно заиграла музыка, и невидимый голос запел под вальсирующие аккорды: Входит сыщик Зимин На тропу номер шесть. Номер шесть, номер шесть - Бьются стрелки часов. "С какого хуя стрелки часов могут биться?" — подумал я. При этом я увидел, что гнусный Зимин, в плаще и шляпе, вошел в калитку и, точно, на столбе — приколоченный указатель-стрелку с вышеуказанным номером. При исполнении третьей строчки везде на деревьях стали поочередно вспыхивать лампочки, на которых синим лаком было нарисовано: № 6. "Что, козлина, наебал я тебя?" — злорадно думал я, глядя, как незадачливый сыщик крутит по сторонам головой. Тут я заметил, что происходит что-то странное — лампочки оторвались от деревьев и медленно полетели, как воздушные шары, в высоту. Земля почему-то встала на дыбы, но я не упал, а горизонтально повис, глядя в небо, отчего сердце испуганно замерло. Музыка играла все громче, лампочки разгорались ярче, постепенно собираясь в один светящийся круг и, наконец, пленка сна лопнула, и я ощутил себя лежащим на кровати. Горела непогашенная лампа, сердце отчаянно колотилось в груди, и я с головы до ног, в буквальном смысле, был абсолютно мокрым от пота. Пот стекал по руке, спине, ляжкам, чертя осязаемые холодные линии. Стояла глубокая ночь. Мне стало страшно — я не видел причин для такой, внезапно охватившей меня, слабости. Жар спал; откуда-то изнутри поднялась и прокатилась по позвоночнику волна нутряного холода. Я стал подрагивать. — Сестра! За несколько дней моего пребывания здесь я привык уже придерживаться простых правил — если ко мне заходила медсестра или нянечка, я просил выполнить ее всего одну просьбу, и никого не звал ночью. Но сейчас наступил крайний случай — я замерзал, и подцепить воспаление легких в моем положении означало неминуемо загнуться. — Сестра! Крик подпрыгивал как резиновый, и дробился эхом в узком ущелье коридора. Вдали раздались небыстрые шаги и знакомое кислое лицо склонилось надо мной: — Что случилось? — Вы что-то поставили мне на ночь, я проснулся, весь в поту. Посмотрите, — я вытянул совершенно мокрую руку. — А сейчас стало холодно. Смените, пожалуйста, постель, я боюсь простудиться. — А до утра подождать нельзя? — Нет. Если в случае с реланиумом я уступил, не качая прав, то здесь дело касалось более важных вещей. Вера Станиславовна степенно удалилась. Я уже основательно промерз, когда она появилась снова, с нянечкой и постелью. Я вытерся грязной простыней и отвалился на чистое, сухое белье. Это был кайф! Страх, правда, не отпустил меня до конца, но я понимал уже, что это какой-то изъеб организма, и ничем страшным он мне не грозит.
24. Пережитое ночью скверно сказалось на мне — я снова лежал больной и горячий, несмотря на ранний час. Хуево, опять хуево! И хуже, чем вчера, значительно хуже. Я отвернул голову и уставился в бездушную, выложенную кафелем стену. Внутри меня образовалась какая-то зияющая пустота и отчужденность. "Господи! — подумал я, глядя на застывшие деревья за окном, с висящими клочьями тумана на ветках. — Сдохнуть уж поскорее, что ли!" Впервые, со дня поступления сюда, я заплакал. Слеза прожгла горячий след по щеке, и упала куда-то на одеяло. Слеза отчаянья. Я понял внезапно, что мне не остаться живым. Сколько я протяну еще — три дня, пять, неделю? — Блядь! — голос, хриплый от слез, прозвучал глухо, ибо я говорил вслух. — Хватит киснуть! Я отер грязной ладонью глаза. Внезапно меня что-то пронзило: — Господи! — проговорил я придушенным шепотом. — Господи, если сегодня температура не поднимется выше 38-ми, даже 38-ми и двух, Господи, я уверую в Тебя! Я упал на подушку; на душе стало легче. В палату вошла Вера Станиславовна. В каждом ее жесте, методичных движениях, кислом лице, походке — было что-то угнетающе-будничное. — Сока хочешь? "Она, наверное, относится ко мне как к вещи, — подумал я. — К вещи, за которой необходимо ухаживать, и даже выполнять нечто сверх положенного — например, наливать сок". Если бы она вложила в свой вопрос хоть малую частицу тепла, я был бы безумно благодарен ей. — Да. Выпив сока, я снова отвернулся к стене и представил вдруг свое лицо. "Боже мой, здесь я разучился улыбаться", — подумал я и растянул уголки рта. У меня не было зеркала, но почему-то я остался уверенным, что улыбка не вышла жизнерадостной. Днем забежала на минутку Лена и принесла тетрадку и конверты, но писать я никуда не стал — мешало черт знает откуда возникшее чувство, что сегодня все выяснится. К вечеру стало умеренно-жарко. За окном палаты то и дело мелькали одетые в рубашки и майки бабы и мужики. В палате напротив пел Асмолов. — Ну, у тебя сегодня весело — магнитофон играет! — Михайловна, дежурившая у меня днем, подвесила на держатель капельницы брикет ярко-желтой плазмы. Плазму я не любил — хуже нее прокапывалась только кровь. При переливании крови всегда возникало ощущение, будто в тебя впихивают нечто инородное. Плазма также не была подарком — из-за своей густоты, напоминающей клейстер, прокапывалась она адски долго. Полиэтиленовые брикеты с плазмой хранились в морозилке моего холодильника, и перед употреблением долго разогревались на водяной бане. Выбирай фуражку потесней - Ветреная осень будет нынче. Бегают мурашки по спине И ботинки в лужах точно хнычут, — пел Асмолов, и я чувствовал, что чем ближе к вечеру, тем легче мне становилось — впервые за все эти дни исчезла головная боль и прорезался аппетит. — Все, Степановна! — заявил я, обжираясь двойной порцией ужина. — Теперь поправлюсь. Кушать — это святое! — Ну, слава Богу! — рассмеялась она. После ужина я пришел в наилучшее расположение духа. Температура была рекордно низкой; утренние страхи казались мерзким сном, который хотелось поскорее забыть. Мне было немного стыдно за слабость, которая навалилась на меня сегодня. Все будет отлично! Все просто не может не быть отлично! Я молод, гангрена не идет дальше — надежда, даже неколебимая уверенность, снова ожила в моей душе. От сытого обеда слегка разболелась голова — я с сожалением посмотрел на свой вздувшийся живот. — Вот, блядь, не удержался, — я вздохнул. — Надо было сожрать порцию и остановиться. Ну хуй с ним, дело сделано. В соседней палате поставили Асмолова по новой. Живут на белом свете Поэты и цари, — весело подпрыгивал мотивчик. "Вот сука! — я прикинул, по какой гармонической сетке аккордов он играет. -И сравнения какие-то блядские — как сало в колбасе. Вульгарщина!" В этот момент изнутри поднялась волна обжигающего холода и растаяла мурашками вдоль позвоночника. — Ебаные сквозняки! Чуть дунет — и уже лихорадит. Я тщательно подоткнул свое одеяло. На веревке бельевой, В ванной комнате,— жалостливо выводил почти мальчишеский голос. Вторая волна, от которой я содрогнулся, словно от легкой судороги, заставила меня насторожиться. Откуда-то взялся постоянный легкий озноб. — Людмила Михайловна! — крикнул я в коридор. — Что, Андрюш? — Знобит что-то, дайте второе одеяло. Я заметил, как побледнело ее лицо. Быстро шагнув, она выдернула капельницу и побежала куда-то по коридору. Озноб бил меня все сильнее — начали сотрясаться плечи, заклацали зубы, и обрубок мелко запрыгал по резиновой подушечке. Холод шел изнутри, волна за волной, и исчезал ломящей болью в позвоночнике, заставляя сотрясаться тело. Вернулась Михайловна, Любаша, прибежала Ноночка — сестра-хозяйка, молодая рыжеволосая баба, таща вдвое сложенное по длине одеяло. Меня мгновенно укрыли им, но это нисколько не помогло. Тело стали сотрясать судороги — живот, рука, плечи, колотящийся с все возрастающей силой, нестерпимо болящий обрубок — все это корчилось, ныло от боли в сведенных мышцах, и разнотактно прыгало по кровати. Я уже не мог говорить. Внезапно все расступились, и я увидел мужика с тяжелым равнодушным взглядом: — Это кого здесь трясет? — М-м-меня! — сжав на секунду зубы и умудрившись при этом не откусить себе язык, проговорил я. — Хлорид кальция, два куба, — безучастно проговорил он, скрестив руки и отступив на шаг от кровати. Два куба хлорида кальция внутривенно обожгли грудь и ударили в голову, нисколько не уменьшив тряску. Холод шел изнутри уже непрерывно. — Еще! — сказал мужик секунду спустя, взглянув на меня. — Еще! Я понял, что умираю. Хлорид кальция не помогал мне — дикие судороги скрючивали тело, и холод, и жгучая боль в мышцах, костях, позвоночнике — везде. Я не кричал лишь потому, что судороги сводили мне горло. "Вот и хана тебе!" — меня захлестнула волна отчаянья. Я не хотел, не хотел, ни за что не хотел умирать вот так — среди незнакомых людей, которым, в сущности, я был безразличен, не увидев никого из знакомых мне лиц. — Еще! — донесся откуда-то равнодушный голос. На восьмом кубе я почувствовал, что сердце вздулось, как налитый водой резиновый пузырь, и стало тяжелым и огромным. Бешено стучало в висках. — Хватит, — с трудом разлепив губы, попросил я. — Измерьте ему давление и температуру. Судороги по-прежнему скрючивали тело, правда, они не становились сильнее. Чтобы измерить температуру, прыгающую руку пришлось прижать к телу, да так и держать. — Сорок, — сказала Любаша через минуту. — Я не могу ничего измерить, у него прыгает все! За дело взялась Михайловна: — Держите ему руку! И потом: — 170 на 120. — Тут нечего делать, — произнес равнодушный голос. — Следите за ним. Если потеряет сознание и проглотит язык — тащите к нам, в реанимацию. Волна отчаянья снова захлестнула меня. Перед глазами поплыли переливающиеся зеленые, красные и фиолетовые круги, я в последний раз изогнулся в немыслимых судорогах: — Сука Ты, Господи! Будь Ты проклят, потому что Тебя нет! Будь Ты проклят! — и провалился в черную бездонную пустоту.
25. Прошло два дня. Я сидел — уже сидел! — голый и бледный, откинувшись на подушках, с одеялом на ногах, в казенных кожаных шлепанцах, которые притащила Любаша. Я смотрел, как она и Михайловна заканчивают перевязку. — Все, Андрюш, у тебя нормально, — говорила между тем Любаша. — Видела я твои анализы — эритроциты в норме, пробы мазка отрицательные, — она швырнула в таз содранные с меня бинты. — Да, парень, в рубашке ты родился, — Михайловна села с краю кровати. — Мы уж не думали, что все обойдется, — при слове "обойдется" она запнулась. — Обычно такие больные быстро погибают, ну, на пятый день... — Стоп, а я здесь сколько? — Ну, ты две недели лежишь... Я здесь 20 лет работаю, — продолжала она. — Так вот 12 лет назад был такой же случай — привезли больного, тоже с газовой гангреной (я слушал с предельным вниманием к судьбе коллеги). Правда, у него было еще легкое обморожение. Так вот, тот больной погиб... (она избегала слов "умер", "выжил"; погиб — как-то стерильнее). Сначала ему отняли пальцы, потом ногу по колено, потом по бедро, — она помолчала. А ты, видишь, оказался счастливее. А ведь еще немного — и все. Михайловна говорила тепло и тихо. — Письмо-то домой написал? — Нет еще. Но теперь напишу точно. — Правду скажешь? — Зачем? Напишу — руку сломал, лежу в больнице. — Ох, Андрюшка! Раньше тебя было жалко, а теперь родителей твоих — еще больше. Ну, сиди... Это воскресенье было первым моим выходным. Накануне отменили капельницу, и Любаша утверждала, что в понедельник отменят и пенициллин. Это обстоятельство особенно меня радовало, потому что на жопе не осталось живого места. Впрочем, даже отсутствие капельницы воспринималось как подарок — в голове было на редкость светло. Я сидел, держа стакан с ледяным соком, и, улыбаясь, смотрел в окно. Честно говоря, сидеть было не так уж удобно. Еще перед приходом Любаши с Михайловной я потренировался садиться самостоятельно, но так и не смог: как только голова отрывалась от подушки и я, опираясь на локоть, пытался спустить ноги, становилось хуево. Меня мутило, как при морской болезни, а в паху возникала острейшая боль. Но когда наконец общими усилиями я был посажен, то тут же ощутил, как ослабели мышцы: я не мог держать спину прямой в течение хотя бы пяти минут. Вообще, процесс сидения воспринимался, как тяжкий труд — я потихоньку сползал и сползал с подушек, чтобы принять более горизонтальное положение. После нескольких попыток я ухитрился закинуть ногу на ногу и потренировался сидеть с прямой спиной в этом виде. Хуже всего вели себя плечи — они потяжелели и не желали пребывать в расправленном состоянии. Но зато теперь я знал, в какой позе встретить завтра ТовмасаСаркисовича.
|