Dixi

Архив



Людмила КОЛОСОВА (г. Санкт-Петербург) ЗАПИСКИ ИЗ ЖЕЛТОЙ ПАПКИ

 Колосова

Посвящается моему отцу

инвалиду Великой Отечественной войны

Анатолию Ивановичу Колосову

 

Человек на колёсиках

Может кто-то и помнит себя с более раннего возраста, но она отчётливо осознала себя в четыре года. Наверняка это случилось потому, что её старший брат пошёл в школу. Фуражка с кокардой, гимнастёрка, подхваченная кожаным ремнём с форменной пряжкой, вызвали потрясение — почему же эта красота только для него? А для неё — ничего! С этого момента она стала более пристально всматриваться в мир, который её окружал, и находила вещи удивительные по ощущению восторга там, где его, восторга, и быть не могло.

Она очень любила гулять со мной — я шёл, припадая на одну ногу, и крепко держал её ладонь в своей. Я особо и не разговаривал с ней: не спрашивал холодно ли ей, не задавал вопросы о варежках, носках или галошах — нет, просто шёл своей дорогой и думал о своём. Она же, быстро перебирая ножками, искала на улицах чудесного человека. Ростом он был почти как она, но он был взрослым. Взрослый маленький человек — самый счастливый в мире! (Так она решила для себя). В руках у него были деревяшки, очень похожие те, что она видела на почте, с трудным названием пресс-папье (так ей сказала мама). Под ним была каталка на колёсиках, он ловко отталкивался от асфальта и весело катил по улице. Вот он! Вот он! Она запрыгала от радости и с восторгом смотрела на него: как хотелось и ей так беззаботно катиться по дорожке, быть такой же счастливой. Человек подъехал к ларьку, где было много обычных грустных дяденек. Увидев человека на колёсиках, один из них, тот, у которого одна рука была чёрная, сказал ему что-то приветливо и протянул кружку с пеной. Я тоже встал в очередь и тоже получил кружку пены, дочка тянула меня за руку — я дал ей сунуть туда нос, ей было горько, а я смеялся, но она не поняла причину смеха. Дочка недоумевала: зачем они тут толпятся, и зачем им эта горькая пена в кружках. Потом человек с черной рукой сел на скамейку, тот, что ехал на колёсиках, примостился рядом, я тоже сел на скамью, между нами завязалась беседа. Ей стало скучно: мы говорили про войну. Она даже сердилась, что обладатель тележки не садится на скамейку, она бы тогда взяла его деревяшки, села в тележку и весело покатилась бы по дорожке, сильно отталкиваясь руками от земли. Но на скамейку он не садился, а она боялась попросить его покататься, кто она такая, чтобы просить такую волшебную вещь!

Дальше наш путь лежал в гараж, где стояла наша «Победа» — я её всё время чинил. По дороге закуривал и просил её не говорить маме, что курю. Она и не говорила, считала, что нас сильно сближает эта общая тайна. Слова: стартёр, радиатор, коробка, бак, тормоз, аккумулятор и многие-многие другие она знала чуть не с пелёнок. Пока мои ноги торчали из-под машины, она гуляла по близлежащей свалке и находила там очень нужные в хозяйстве вещи. Карманы пальто были набиты брусками для точки ножей, карбидом и кусочками мягкого кирпича для рисования на асфальте. Она бросала карбид в воду, и он шипел, пузырился и выпускал вонючий дым — ах как было ей весело там! Ни голода, ни холода, ни мокрых ног она не ощущала — это была свобода, которую я дарил ей. Удивительно, прошла большая часть жизни, а два бруска со свалки до сих пор лежат в кухонном ящике.

 

Записки

Генеральная уборка предполагает не только уборку квартиры с помощью швабры, тряпки и прочих принадлежностей для чистки и мойки, но и тщательный просмотр вещей на предмет важности и нужности. Что-то сразу летит в помойку, что-то хранится ещё бережней, чем прежде. Бывают раздумья — выкинуть или нет? Вот нечто положено в мусорное ведро, через минуту вытаскивается, обтирается влажной тряпкой, кладётся в ящик и хранится дальше — до следующего раза…

В тот раз она разбирала буфет: выдвигала ящики с документами, перебирала, снова складывала и неожиданно наткнулась на кипу исписанных листов. Хотела было выкинуть сгоряча. Потом одумалась. Долго перебирала, листов было много — порядка ста, кое-что читалось легко, но многие листы были испещрены поправками: почеркушками, сносками в виде звёздочек, стрелок и галочек. Некоторые листы были перечёркнуты и даже полностью замазаны чернилами, такое разобрать было невозможно. Это были неоконченные воспоминания о семье, родственниках, родном крае, Ленинграде, о войне, блокаде, фронте, ранении, о жизни в Абхазии и возвращении в Ленинград.

Она заинтересовалась этими записками, разобрала листки, сложила аккуратно в ящик и на следующий день купила файлы и папку. Каждый листок был бережно вложен в отдельный файл, а затем все записи были помещены в папку жёлтого цвета. Папка получилась увесистой и заметной. Она поместила её в книжный шкаф, и эта папка стала часто привлекать её внимание, но за суетностью жизни и занятостью она только просматривала бегло записи и частично восполнила знания о своей семье, но полной картины той жизни всё же не получалось. Понятно — ведь у неё была своя непростая жизнь, а в записках была жизнь моя! Мне был очень отраден её интерес к моей жизни, которую она, моя дочь, совсем не знала.

 

Уход

1987 год. Зима в тот год была суровой, мороз стоял под сорок, и это — в Ленинграде, где уже при температуре минус десять страшно холодно. Меня уже нет… «Северное» кладбище потрясает сегодня своей прозрачной хрустальностью: солнце озаряет серебро сосен, и всё застыло в оцепенении, кажется, что если бы раздались прощальные выстрелы, то этот мир рассыпался бы на маленькие хрустальные осколки. Моё бренное тело уже пять дней не принадлежит мне, скоро его опустят в могилу и замёрзшие комья земли застучат по крышке. Моя семья, близкие и коллеги — все, кто хотел проститься со мной — здесь… Такого мороза… Такого мороза я не помню с 1941 года — тогда в октябре уже встал на Ладоге лёд.

 

Мои родители

Я рад, что дочь недавно навестила могилу своего деда на Георгиевском кладбище. На обычном кресте табличка с именем и датами: 1900 — 1941. Отца моего звали Иван. Его не стало в сорок один год — овдовела моя мать, и осиротели мы с сестрой. Я видел, как накануне дочь просматривала записи из жёлтой папки и с удивлением обнаружила, что в ноябре 1939 года Иван был призван в Красную Армию и направлен на финский фронт, в мае он вернулся.

Да, так и было. Тогда он вернулся! Какая это было жёсткая война, он никогда не рассказывал. Через два года в июне 1941 он добровольно вступил в Красную Армию и был направлен на Ленинградский фронт, больше мы его живым не видели. Три войны выпали на долю моего отца. Ещё до женитьбы на моей матери, в 1923 году, он вернулся с Гражданской войны: был призван в 1918 году, демобилизовался в 1922.

В тот же день дочь навестила и могилу своей бабушки, хорошо, что не забывает, хоть никогда и не видела моих родителей. Могила в другом месте, но крест такой же, имя сейчас редкое — Клавдия: 1905 — 1947, прожила всего на год дольше отца — ей было сорок два.

 

Записки

Я поздно стал писать воспоминания, сначала они текли широкой спокойной рекой, потом время отпущенное мне стало сжиматься как шагреневая кожа, и я не успел… Но период довоенной и военной жизни всё же описан, хоть и не очень подробно. Я хотел, чтобы записи не пропали, и дети, а может и внуки, узнали, как жили мы: именно мы — их деды и прадеды, их бабушки и прабабушки.

Эта жёлтая папка уже стала для дочери настольным материалом, и вместе со своей дочкой они разбирали рукопись и постепенно переводили её в электронный вид. Мало-помалу они добрались до войны.

 

Казус

Весна не предвещала ничего плохого. Мне в ту пору было шестнадцать лет, я закончил восемь классов и поступил в школу ФЗУ (школа фабрично-заводского ученичества). Сестре исполнилось тринадцать, она перешла в шестой класс — в конце мая её отправили на каникулы в Псковскую область в деревню Староселье, что неподалёку от Новоржева — там жили родственники как отца, так и матери.

В воскресенье 22 июня мир рухнул! В 12.00 часов пополудни по радио выступил В.М. Молотов[1], который объявил о нападении Германии на Советский Союз. Погода была изумительной, и мальчишки нашего двора собирались на Ржевку купаться — в полном непонимании своего назначения в сложившейся ситуации все разбрелись по домам. Я не знаю, о чём думали они, но меня одолели странные мысли о моей никчёмности для дальнейшей жизни. Уже в четырнадцать лет я хотел дружить с девчонкой, мои друзья тоже, и часто мы о девчонках говорили. Мне очень нравилась девочка из соседнего дома, она играла на флейте, и я мечтал о ней, она снилась мне. Мысленно я представлял, как она возвращается домой из музыкальной школы и как на неё нападают хулиганы: сбивают её с ног и отбирают флейту и как я бегу за ворами, дерусь с ними в кровь и побеждаю их у неё на глазах. Я отдаю ей музыкальный инструмент, и моя рука касается её руки. Блаженство, которое я испытывал при этом, словами трудно описать. На самом деле она всегда ходила с мамой, я даже стеснялся заговорить с ней. И вот мне уже шестнадцать, я знаю, что некоторые уже узнали, как это с женщиной быть. Встречаясь с ними, я чувствовал себя неполноценным, конфузился и становился ещё более детским, к своему ужасу и стыду. Всю страшную голодную зиму 1941-42 года, когда думалось только о еде, я, бывало, забывался с ней в своих фантазиях. Она уехала в эвакуацию, а я мысленно спасал её от бомбёжек и холода, укрывался с ней на лестнице, укутывал её своим пальто и своим дыханием согревал её руки.

Сразу же после сообщения правительства было объявлено о добровольной записи в Красную Армию, меня не взяли — я считался малолеткой, отец ушёл добровольцем. Сестра оказалась в оккупации, всю войну она с родственниками жила под немцами. Связи с ней не было никакой.

Отец относительно часто писал с фронта и в письмах просил, чтобы мы прислали ему папирос или табаку. Мать дважды посылала ему посылки, но видно он их не получал, так как в письмах повторялись и повторялись просьбы о куреве. А уже в середине сентября он от тяжёлых ран скончался в госпитале в блокадном Ленинграде.

Сон тогда мне приснился — страшный вещий сон. Сначала он был приятный, обволакивал теплотой и успокаивал меня. Потом, вдруг, внутреннее беспокойство овладело мной и стало нарастать, как катящийся с горы снежный ком. Я как будто привстал и огляделся: из-под кровати выползла чёрная гадюка, извиваясь, она по ножке кресла поднималась ко мне, оцепенение и страх поглотили всего меня, на лбу выступила испарина, но кричать я не мог: я с обречённостью ждал её укуса. Она приближалась, и я рукой прикрыл лицо — укус пришелся на запястье, я увидел кровь — алая струйка стекала по руке, острая боль пронзила меня, и я проснулся…

На пороге комнаты стояла мать, её рука была как-то беспомощно опущена, и бумажка, выпавшая из этой безжизненной руки, плавно покачиваясь, летела на пол… Прикладывая усилие, я поднял с пола листок… в глазах — круги, в голове — страшный звон… у матери голос бесцветный и тихий:

— Отца больше нет у тебя, умер в госпитале: тут рядом, на Суворовском... рядом, совсем рядом…

— Да, теперь понял: ко мне чёрная смерть приходила… — сказал я.

Мы обнялись и стояли так — одним безмолвным и растерянным существом…

Это было самое начало блокады — середина сентября 1941 года… Мы поехали на Суворовский проспект, чтобы узнать о том, что нам надо сделать, чтобы похоронить отца. Узнав от нас фамилию, начальник госпиталя сделался столь внимательным, что мы несколько опешили. Он сказал, чтобы мы не волновались, дескать, назавтра гроб с телом будет поставлен в фойе главного здания госпиталя для прощания. Он заявил, что после прощания героя похоронят с почестями, и нам ни о чём беспокоиться не надо. На следующий день приехали мы для прощания с самым дорогим человеком. В фойе на постаменте стоял уряженный гроб, мы приблизились, у меня потемнело в глазах, и очнулся я от крика матери:

— Это не он! Это не мой муж! Ваня, Ванечка! — беспомощно озираясь, обливаясь слезами, вопила она.

Мать выглядела как старушка, а ей было всего тридцать шесть лет!

Нас вывели вон. Я плохо соображал, что произошло. Начальник госпиталя при нашем появлении уже не был так любезен, как давеча.

— Спускайтесь в подвал, в морг, там найдёте своего покойника, — он был равнодушен к нашему горю, явно раздражён и недоволен нашей назойливостью — мы оказались совсем не роднёй того высокого чина в нарядном гробу. Смерть становилась обыденностью, что и понятно — война!

В морге лежало несколько десятков умерших от ран голых солдат. У всех на ноге или руке были написаны фамилия и инициалы. По такой надписи на ноге мы нашли отца. Голова, грудь и одна нога выше колена были забинтованы. Наверное, его бинтовали прямо на поле боя — все бинты были в крови и земле. Узнать отца было невозможно: так сильно он был обезображен: ранен осколками близко разорвавшегося снаряда — мины или бомбы. И всё же мы узнали его по наколке на руке. Была такая манера до войны — делать наколки, это считалось шиком. Георгиевское кладбище, что на Большой Охте, стало местом упокоения солдата-героя.

Вот такой казус — оказалось, что в газете «Ленинградская правда» накануне нашего визита в госпиталь была напечатана большая статья о каком-то герое-комиссаре, и он был полным тёзкой моего отца. Всё прошло, затёрлось, а заноза осталась — солдат, он конечно, не комиссар, но так-то зачем?

 

* * *

Она, дочь моя, бывало, спрашивала о войне, блокаде, но рассказывал я скупо. Не принято это было. После войны люди хотели мирной жизни, и даже День Победы хоть был и праздником, но не выходным днём. Родственники и друзья часто собирались вместе, и всегда фронтовики отделялись от массы гостей и вспоминали о войне — все служили на разных фронтах и в разных частях, из этих рассказов порой складывалась история более правдивая, чем та, которую сухо преподносили школьные учебники. Она любила пристроиться в уголке, и, не привлекая к себе внимания, слушать и слушать рассказы бывалых людей.

 

Выживание

Ещё в июле 1941 года первые бомбы упали на Ленинград. В сентябре восьмого числа начался дневной массированный налет фашистской авиации на город. Горели Бадаевские склады, несколько зажигательных бомб упали в наш двор. Началась блокада, подступал голод. Город бомбили как днём, так и ночью. Занятия в РУ (ремесленное училище, школы ФЗУ переименовали) прекратились — меня направили в отряд ПВО, который располагался на Охте в деревянном двухэтажном доме. Паёк я получал в РУ. В основном хлеб. Пока я служил в ПВО, мать сумела сделать небольшой запас эрзац продуктов: несколько плит жмыха — около 30 килограмм, немного овса и пшеницы. Эти суррогатные продукты ей выдали на заводе, где она работала. Ещё она раздобыла железную квадратную печку, которую поставили около окна, а трубу вывели в форточку. Оставшиеся с прошлого года дрова перетащили в комнату, потом, в зиму, сожгли и сам сарай. Транспорт встал. В своё РУ в ноябре и декабре я ходил по льду Невы. В декабре начался мор в общежитии — почти все ученики, приехавшие из деревень, умерли от голода и холода. Кроме ученического пайка у них никаких запасов продуктов не было, не было и денег. Совсем недавно приехали они из своих деревень в надежде получить профессию и образование и оказались в жуткой бессмысленной ловушке смерти. В конце декабря я прошёл специальную медицинскую комиссию. Учитывая сильное истощение, мне было назначено дополнительное питание. А что было бы, если бы дома не было никаких запасов?! Я не стану описывать ни людей, ни город того времени, это тяжело для меня даже сейчас, когда о блокаде написано много разных воспоминаний. Скажу только, что на толкучке можно было купить хлеб и другие продукты. Цена хлеба за 100 грамм — 100-125 рублей. Но денег у нас не водилось. Можно было обменять золото или ценные вещи на хлеб, но таких вещей сроду не было у нас.

Зима лютовала, продолжались обстрелы, и всё же оставшихся учащихся закрепили за столовой на улице 3 июля (ныне — Садовая). Этот район очень сильно бомбили, добраться до столовой было ох как непросто — мы были молоды, но совершенно истощены. В феврале РУ реорганизовали, и я попал в одну из групп сантехников. Началось обучение и работа над восстановлением водопровода в столовых. Работали мы во многих местах, учитывая важность работ нас подкармливали в столовых «супом» (в горячей воде жиденько плавали крупинки пшена). К июлю 1942 года мы закончили обучение, по всем предметам я получил отличные оценки, и мне была присвоена квалификация слесаря-сантехника 5 разряда.

Жили мы в то время на Старорусской улице, дом в районе ГРЭС. По этой причине район сильно бомбили, в нашей комнате стена наклонилась, стало опасно. Нам дали комнату на 10-й Советской. Перед самым переездом к нам зашёл младший брат отца, он пробыл всего одну ночь и отправился на фронт. Он оставил нам свой военный паёк. Больше мы его никогда не видели — пропал без вести.

 

Эвакуация и призыв

9 июля 1942 года я был эвакуирован из Ленинграда. Выезжали утром с Финляндского вокзала. У меня был чемодан, где лежали два костюма отца, душегрейка и одеяло. Провожала меня мать. На тот момент мне было 17 лет. В середине дня мы были у Ладожского озера, нас посадили на металлические баржи и отправили на другой берег озера. На полпути на баржи налетела немецкая авиация, было страшно, мы цепенели от полной собственной беспомощности перед безжалостностью врага, но к счастью для нас всё обошлось. А сколько людей упокоилось на дне Ладоги! Для кого-то это была Дорога Жизни, а для кого-то — Дорога Смерти. Во второй половине дня мы были в Кобоне — нас накормили, и у многих начался жестокий понос от переедания, даже были случаи смерти. Я боялся есть много, и это меня спасло.

Вечером наш состав ушёл из Кобоны, и через сутки мы были в Ярославле, где нас посадили на пароход. Плыли мы до Казани несколько дней. В Казани я получил повестку из военкомата, мне было 17 лет и 7 месяцев. Всех призывников, у которых было образование семь классов, зачислили в танковую школу. Итак, 26 августа 1942 года я попал в 23 танковый учебный полк. Полк находился у озера Большой Кабан. Свой чемодан с вещами я оставил на частной квартире в Казани, потом сильно жалел об этом.

Обучение специальности стрелка-радиста совмещалось со строевыми занятиями, рытьём блиндажей и изучением английских танков марок «Матильда» и «Валентина», ну это так мы называли, на самом деле «Валентайн» и «Черчилль». Обучение было рассчитано на три месяца, к ноябрю-декабрю мы должны были быть на фронте. Сначала мне даже не выдали военную форму, я ходил в форме ремесленного училища. И только к ноябрю выдали очень старый заношенный комплект формы и разные ботинки — один из них был русский, а другой английский, причём один очень жал ногу.

В учебном полку было только по одному образцу английских танков, и те я не видел в движении. Полевые занятия проводились «пешим по танковому»: курсанты собирались в экипажи и бегали по полю «углом вперёд», «углом назад», «в линию» и т.д. Пока было тепло, можно было бегать, но когда завернули морозы, а в Казане они бывают ниже тридцати градусов, бегать почти босиком и без рукавиц стало невыносимо. Курсанты, которые были из местных (в основном татары), жили не очень плохо: их снабжали родственники продуктами и самогоном. А за самогон они сумели себя хорошо обмундировать. Некоторые из них даже носили сапоги. У многих были девушки, и курсанты ходили к ним в увольнительную. Но у меня не складывалось. Я мысленно даже представлял себя с женщиной. Она должна была быть такой: весёлой, лёгкой и непринуждённой в общении, чтобы у неё не было страха перед парнем, и чтобы мой страх перед первым обладанием улетучился как дым. Мне казалось, что у меня на лбу написано: девственник, поэтому кроме физических мучений я терзался ещё и этим. Я не боялся ни предстоящих сражений, ни возможных ранений, ни даже увечий.

 

Рукавицы

Я бы обморозился тогда, но меня выручил помощник командира взвода, он давал мне свои меховые рукавицы. А в один не прекрасный день у меня эти рукавицы кто-то спёр, и я оказался в отчаянном положении. Мне казалось, что командир не очень-то поверил в кражу рукавиц. Я попросил, чтобы меня отпустили в город за вещами: хотел что-нибудь продать и купить рукавицы командиру. Вскоре мне дали увольнительную, и я поехал в Казань. Татарин — хозяин дома, где я снимал комнату, на мою просьбу отдать чемодан, сказал, что ничего не знает и никакого чемодана не видел. Я, конечно, вскипел, начал искать и нашёл, но чемодан был пустой. Тут я заметил на нём свою меховую душегрейку. Эта сволочь добровольно ничего отдавать не хотела, тогда я силой стащил с него душегрею, взял пустой чемодан и отправился обратно. Приехав в часть, я отдал командиру и душегрею и чемодан — на этом недоразумение было улажено.

 

Волков

В нашем взводе в основном были молодые ребята в возрасте 18-19 лет, а одному было лет под сорок, и он казался нам стариком. Звали его Волков. Он часто жаловался на здоровье, и его даже направляли на медкомиссию, но там признали, что он годен к службе. Командиром роты у нас на тот момент был человек нехороший — мы называли его зверем. Как-то он пришёл в нашу землянку, дежурный поставил роту по команде «смирно», а Волков остался лежать. Ротный приказал солдатам поставить его, но когда его отпустили, он сел на край нар. Вид у него был плохой, действительно очень плохой. Тогда Зверь приказал вывести Волкова из землянки и опустить в яму. В яме при морозе минус двадцать в одной гимнастёрке его продержали два часа, а когда вытащили, то он не шевелился. Когда он немного отогрелся в землянке, у него горлом хлынула кровь — его унесли в лазарет. Там Волков умер. Зверя заменили другим командиром, и он оказался полной противоположностью первому.

 

Нарыв

В конце декабря 1942 года после успешной сдачи экзаменов мне было присвоено звание младшего сержанта танковых войск. Перед отправкой на фронт у меня что-то случилось с пяткой правой ноги: она начала пухнуть и чернеть. Ботинок, тот английский, который жал, я уже надеть не мог. Меня направили в санчасть, оказалось, что пятка подморожена и образовался нарыв. Нарыв вскрыли, через некоторое время оказалось, что под первым нарывом есть ещё один. После вскрытия второго мои дела пошли на поправку. В санчасти я пробыл двадцать один день. Когда меня выписали, то ни одного моего товарища по учёбе уже не было. Кроме того стало известно, что английских танков наша страна больше не получает, и поэтому было решено направить меня на переучивание на танки советского производства. В начале января я выехал из Казани на восток. До Свердловска ехали в пассажирских вагонах. Сухой паёк был получен на десять дней. И здесь я снова убедился, что мир не без сволочей: нашлись негодяи, которые чуть не похитили часть моего пайка, но это им не удалось — я уже был бдителен. В Свердловске нас пересадили в товарные вагоны и повезли дальше. В Челябинске высадили и погнали пешком в учебный танковый полк, который находился у Солёных озёр, в бывшем лагере для заключённых.

 

Отправка на фронт

В полку готовили танкистов для танков Т-34 и КВ. Моя специальность — стрелок-радист. В то время танки Т-34 комплектовались радиостанциями английского производства типа R-19 и R-20, то есть теми же станциями, что и танки «Матильда», «Валентина» и «Черчилль». С этими радиостанциями я уже был хорошо знаком. В этом учебном полку питание было хуже, чем в Казани. Часто курсантов направляли на разгрузку вагонов или на заводы, в основном в литейные цеха. Рабочие в этих цехах работали в адских условиях: земляная пыль, духота и дикая жара при значительной физической нагрузке. Таким был трудовой тыл — невидимый фронт. Так в учёбе и работе прошла зима и весна.

В мае месяце были сформированы экипажи и маршевые роты. Были проведены учебные танковые марши со стрельбами. Затем мы получили летнее обмундирование и направлены на танковый завод (в мирное время — Кировский завод) для получения танков. В течение трёх дней был сформирован танковый батальон. Полностью укомплектованные танки погрузили на платформы и отправили на фронт. В конце мая 1943 года мы проехали Курск и прибыли на Воронежский фронт.

 

Приспособленцы

Ехали мы через Москву. В столице из нашего эшелона сбежал один танкист. Все считали, что он отстал и догонит, но он не догнал. А через год, когда я уже был по ранению демобилизован и ехал домой, встретил этого горе-танкиста в Москве. Он служил в московской милиции и нёс дежурство у министерства тяжёлого машиностроения, где я его и встретил. По его виду я понял, что он очень доволен собой и не чувствует угрызений совести — я стоял перед ним на костылях с перебитым коленным суставом, почти без надежды когда-нибудь ходить самостоятельно.

Разгрузили нас недалеко от города Обоянь, после выгрузки танков исчез механик-водитель нашего танка — мы были очень рады этому, никто в экипаже его не любил. Он не хотел воевать на танке и мечтал перейти трактористом в тяжёлую артиллерию, ведь там был больший шанс остаться в живых.

 

1-я танковая Армия (1-я ТА)

Наш танковый эшелон был передан в 1-ю ТА, которой командовал Михаил Ефимович Катуков[2]. Наш экипаж попал в танковую бригаду, которой командовал подполковник Александр Фёдорович Бурда[3]. В связи с тем, что радиостанции на танках были английские, а фронтовые радисты их не знали, я был зачислен в новый экипаж к командиру роты. На пятый день все вновь прибывшие танки были ночью выведены на позиции, поставлены в специально вырытые траншеи и замаскированы. При необходимости танк легко мог задним ходом выйти из траншеи. В бригаде шла подготовка к новым боям: изучались слабые места новых немецких танков «Тигр». В то время на боекомплект выдавались три-пять подкалиберных снарядов, которые могли пробить лобовую броню «Тигра».

Наша рота вступила в бой утром 5 июля 1943 года. Наша бригада была выдвинута к самой передовой на участке 6-й армии. Я, как радист командира роты, поддерживал связь как с танком командира батальона, так и с танками командиров взводов. Весь экипаж нашего танка кроме меня участвовал во многих боях и обладал некоторым опытом ведения стрельбы из засады. Когда в поле зрения появились немецкие танки, весь экипаж занял свои места. Мне первое время было не по себе. Нет, я не трусил, но какой-то страх сковывал меня. Моё волнение заметил водитель (наверно по голосу), улыбнулся и говорит: «Не дрейфь! У меня тоже это было!» Когда командир открыл огонь, то через несколько выстрелов в танке дышать было нечем, хотя люк водителя был открыт. Уже через несколько минут стали поступать сообщения и о потерях в роте, и об успехах. Что происходит вне танка, можно было только догадываться — моя щель у пулемёта упиралась в стенку вырытой траншеи. Между собой члены экипажа разговаривали по ТПУ (танковое переговорное устройство). О том, что происходило в роте и о своих успехах командир танка сообщал по радио командиру батальона. Во второй половине дня бригада имела значительные потери. Потери немцев были не меньше. Наш командир подбил несколько танков. Особенно досаждали немецкие бомбардировщики, которые пикировали на наши танки почти отвесно и выходили из пике над самым танком. Вечером пятого июля наш танк был подбит. 17 июля меня зачислили обычным стрелком в нерадийный танк и вместе с этим экипажем участвовал в боях до 23 июля 1943 года. 24 июля меня перевели в 14-й отдельный танковый полк — стрелком-радистом, в танк командира роты. Танк был очень старый. Катки у него были цельнометаллические, и он сильно лязгал при движении. 3 августа весь полк, как и вся 1-я ТА, был подведён к переднему краю. Рано утром 3 августа началась артиллерийская и авиационная обработка переднего края немцев. Потом пошли мы — передний край немецкой обороны прошли почти без потерь. В районе переднего края и особенно вдоль дороги, по которой двигались наши танки, было много убитых как немцев так и русских. Первые километры мы не встречали никакого сопротивления, но уже к 12 часам дня стали вступать в бои. Особенно не давала покоя немецкая авиация. К вечеру наш полк вошёл в деревню Томаровка. Наш танк мы поставили под деревьями старого сада. При развороте танка повредили одну из яблонь, за что нас отругала хозяйка. Когда танки были замаскированы, налетела авиация и начала бомбить. Я часто попадал под сильные бомбёжки, но то была особенная, как по плотности, так и по продолжительности. Обычно при бомбёжках я залезал в танк. Но в тот раз она началась так внезапно, что мне пришлось искать другое укрытие, нашёл в саду щель и спрятался в неё. Когда бомбёжка кончилась, двор хозяйки нельзя было узнать: сада не было, кроме того бомба попала в пристройку и повредила дом. Ещё лёжа в щели, я заметил, что там что-то сложено. После окончания бомбёжки, я заметил, что в щели среди вещей стоит какая-то большая картина. Когда я её вытащил, то это оказался портрет Гитлера. Оказывается, в доме наших хозяев располагался штаб. Так я впервые увидел не карикатуру, а настоящий портрет этой сволочи.

Четвертого августа наши войска и 1-я ТА продолжили своё движение на запад. Примерно с 16 августа начались сильные танковые контратаки немцев на г. Богодухов и г. Ахтырка. Наш танк находился под Ахтыркой в какой-то деревне. Ночью поочерёдно дежурили у танка, так как рядом находились немцы. Когда очередь дошла до водителя, то он отказался принять вахту, сославшись на то, что устал и ему весь день придётся сидеть за рычагами. Вообще он в ту ночь капризничал и даже говорил о близкой смерти. Всё началось с того, что я припрятал недоеденную кашу, а он её обнаружил. (А я просто не мог выбросить кашу, блокада осталась во мне навсегда, даже сейчас самое святое для меня это — хлеб). В водителя как будто вселился дьявол. Он обзывал меня недоноском и юнцом, ничего не познавшим в жизни, крысой, которая тащит всё в нору. Схватил меня за грудки и бросил на землю, я хотел встать, но он ударом уложил меня опять. Он кричал про то, что у него остались жена и дети, что его жизнь ценна, а моя нет. Командир танка освободил его от несения вахты. Истерика закончилась, но водитель еще и ещё говорил про несправедливость, несколько раз звучало слово «смерть». Никто не вступил с ним в перепалку, все поняли: он панически боится завтрашнего боя. Это был сильный смелый здоровый мужик, и вдруг такой срыв. Я встал и молча утёрся, у меня совсем не было обиды на механика-водителя, мы с ним ладили и в танке сидели рядом. Вахту у танка несли я и башнёр (стрелок, находящийся в башне танка) по очереди.

 

Ранение

Утром наш полк перебросили в помощь пехоте, которую атаковали немецкие танки и пехота. В момент одной такой контратаки наш танк был подбит и остановился. Снаряд пробил лобовую броню танка и тяжело ранил механика-водителя. Я, сидевший рядом с ним, был совершенно оглушён и ничего не ощущал кроме звона в голове и ушах. От командира танка ещё не поступало никаких указаний, а наш танк пробил ещё один бронебойный снаряд. После попадания второго снаряда я почувствовал, что ранен. В танке появился дым. Командир танка и башнёр выскочили через свои люки. Люк механика-водителя был уже открыт, но водитель не мог выбраться из танка. Командир танка с помощью башнёра вытащили водителя, а затем помогли выбраться и мне. Водителя стали оттаскивать от дымящегося танка за кирпичный сарай. Туда же отполз и я. В первую очередь перетянул бедро ремнём, чтобы остановить кровь: сапог правой ноги был наполнен кровью. Только командир танка начал перевязывать водителя, как третий бронебойный снаряд прошил кирпичную стену и вышел прямо над головой водителя. Осколками кирпичей он был ранен ещё раз. Никто из нас от этого снаряда не пострадал — водитель был убит. Башнёру приказано было вывести меня с поля боя. Когда мы вышли из укрытия, увидели, что в нашу сторону движутся немецкие танки. Чтобы добраться до переднего края, нужно было пересечь поле уже зрелого подсолнечника. Вот это поле нас и спасло. Не успели мы только войти в подсолнечник, как немцы открыли по нам огонь, но не попали. А когда мы вползли в заросли, то прицельного огня они уже вести не могли. Когда мы вышли с поля, то на бугре увидели позиции нашей пехоты. Пехота видела, как нас подбили, и готовилась к отражению танковой атаки. В полукилометре от передовой меня подобрал танк. Минут через сорок я уже был доставлен в санбат, где мне сделали обработку и перевязку ран. Всего было восемь ранений, но серьёзное было одно — перебит коленный сустав правой ноги. Мы попрощались с башнёром, и меня направили в армейский госпиталь. При перевозке в госпиталь боли в ноге так усилились, что я уже не мог молчать. Поздно вечером 20 августа прибыли на место. Ночью был на операционном столе — ногу прооперировали и наложили шину. Уже на следующий день меня перевели в какой-то тыловой госпиталь под Курском. Там меня вымыли и переодели в чистое бельё. Через пять дней отправили дальше в тыл — ехали по железной дороге в товарных вагонах. В первую же ночь на наш санитарный поезд налетела немецкая авиация, но ни одной бомбы в состав не попало. Через два дня прибыли в Тамбов, здесь я пролежал семь дней. Учитывая тяжесть ранения — нога сильно опухла и болела, — меня эвакуировали дальше на восток. На этот раз нас везли в настоящих санитарных вагонах со всеми удобствами, как в сериале «На всю оставшуюся жизнь».

В конце сентября 1943 года мы прибыли в Омск. Разместили нас в госпитале п/я 1254, который находился в школе недалеко от железнодорожного вокзала. Поместили меня в спортзал, в котором находилось не менее ста раненых солдат и сержантов. Офицеры размещались в отдельных палатах. Рядом со мной лежал раненый в руку солдат. Он был армянином, 1925 года рождения. Мы подружились.

В октябре раны мои затянулись, но правая нога была отёчной, красно-фиолетового цвета и не разгибалась. В течение трёх месяцев врачи пытались восстановить ногу, но она лечению не поддавалась. В день моего рождения, 21 декабря 1943 года мне исполнилось 19 лет, заседала медицинская комиссия: мне дали вторую группу инвалидности.

Учитывая то, что Ленинград был ещё блокирован, мне дали две недели на то, чтобы я мог подумать, куда мне поехать. В палате я поведал своим товарищам, что меня в Ленинград не пускают и предложили выбрать новое место жительства. Мой сосед — армянин, я уже упоминал о нём, Хачик Хачатурян, предложил мне ехать к его родителям в Абхазскую АССР. Родители его жили рядом с г. Сухуми и работали в совхозе. Хачик гарантировал, что его родители примут меня как сына, и я могу пожить у них до его приезда — врачи предполагали выписать его через месяц и отправить домой. Выбора не было, и я согласился ехать в Абхазию. Сообщил руководству о своём решении, и мне выписали литер до Сухуми.

 

Абхазия

Хачик написал письмо родителям и передал его мне. Я получил обмундирование, жалование и пару костылей. 11 января 1944 года медицинская сестра госпиталя проводила меня на вокзал и посадила в вагон. В то время в каждом железнодорожном составе было два вагона для раненых, вот в такой вагон меня и посадили. Вагоны не отапливались, постельного белья не было. Я спал на нижней полке в шинели и в ботинках. Через несколько дней я был в Москве, но там не задержался: закомпостировал билет, получил продукты и поехал дальше. Чтобы попасть на Кавказ в то время нужно было ехать через Сталинград, Сольск, ст.Тихорецкую, а потом поезд шёл через Минеральные Воды, Махачкалу, Дербент, Баку, Кировобад до Тбилиси. Приехав в Тбилиси, я первым делом получил продукты и пошёл на базар недалеко от вокзала. На рынке продавали много виноградного вина, и на десять рублей я купил стакан вина и кусок кукурузного хлеба. В тот же вечер выехал из Тбилиси в Сухуми. Утором следующего дня, не доезжая одной остановки до Сухуми, я сошёл с поезда. Если в Омске и в Москве была зима, то здесь в конце января наступила настоящая весна. Чтобы добраться на место, мне надо было ковылять от моря в горы три километра. Я позавтракал и пустился в путь. Шёл очень долго: дорога шла всё время в гору — часто приходилось отдыхать, ещё сказывалась слабость. Светило солнце, было очень тепло, и я весь покрылся потом. Наконец дошёл до поселения, нашёл правление колхоза. Там разузнал, где живут родители Хачика. Оказалось, что их дом стоит далеко от дороги, на склоне горы, и туда ведёт узкая тропа вдоль шумливой горной речки. Пришлось карабкаться по тропинке вверх. Меня заметили, когда я уже совсем близко подошёл к дому. Из дома вышел старик (так мне показалось) и две женщины — это были родители и сестра Хачика. По-русски они ничего не понимали, и я сразу отдал им письмо сына. Прочитав письмо, они повеселели и послали дочку за родственником, который понимал русский язык. Меня ввели в дом. В доме не было печки, пол был земляной. При необходимости разводили костёр прямо на полу, для этого было отведено специальное место — дым уходил через отверстие в крыше. Вскоре в доме собралась вся деревня — там все были родственниками. Каждый, кто приходил, нёс мне подарок: табак, фрукты и продукты. Некоторые из молодых армян знали русский. Они расспрашивали меня о Хачике, о войне и о жизни в России. Часа в три был обед. К столу, кроме хозяев и меня, пригласили ещё человека три. Остальные стояли вдоль стен. Обед был многоблюдный, но не такой как у русских. Стол был круглый и очень низенький 20-25 сантиметров от пола, по диаметру — больше метра. Обедающие сидели вокруг стола на маленьких скамеечках. Стол был уставлен тарелками с различной едой. Здесь была отварная фасоль, свиное сало с мясом, сладкое варенье, кукурузный хлеб и много разной зелени. Ели всё, что было на столе, никакого порядка не соблюдали. Ни супа, ни второго не было.

Это поселение называлось Гулрипши, армяне появилось здесь в 1920-21 годах. Люди бежали из Армении в период, когда турки устроили резню армянам. Турки вырезали только мужчин и мальчиков. Женщин вроде бы не трогали.

От Гулрипши до Сухуми 12 километров, и добраться можно было только поездом. В Сухуми я встал на учёт в военкомат. В собесе мне выдали продовольственные карточки и установили пенсию в размере 375 рублей — это был максимум для сержантского состава. Получил я это благодаря тому, что со мной был аттестат об окончании РУ и то, что я работал помощником мастера. В Сухуми жизнь была дешевле, чем в России. На пятьдесят рублей в день можно было прожить, если не тратить деньги на жильё и одежду. Получив по карточкам продукты на 10 дней, я вернулся в Гулрипши. Через десять дней домой вернулся Хачик. Жить стало повеселей, но вскоре я заметил, что я им в обузу. Надо отметить, что последние три месяца в госпитале меня обучали счетоводному делу, понимая, что работать по специальности я не смогу. В колхозе мне предложили должность счетовода, но я отказался. Мне было трудно каждый день ходить по каменистым горным дорогам. Я хотел обосноваться в Сухуми.

Как-то раз я стоял в раздумьях у военкомата — мне назначили прийти на следующий день. Я не знал, куда пойти ночевать. Сколько я так стоял на одной ноге, опираясь на костыли, я не помню. Вдруг слышу кто-то говорит: «Мальчик, ты о чём задумался?» Смотрю, около меня стоит русская женщина лет двадцати шести, внешне очень приятная, и повторяет свой вопрос. Дальше спросила — откуда я. Я ответил, что жил в Ленинграде, а сейчас вынужден жить недалеко от Сухуми в посёлке Гулрипши, и что сегодня мне нужно где-нибудь устроиться на ночлег. Звали её Шура, она дала мне свой адрес и сказала вечером приходить. Я появился у неё около шести часов вечера. Жила Шура на Маяке. Она организовала скромный ужин из жареной картошки с овощами. Мы поели и выпили немного домашнего вина. У Шуры была дочка трех лет. Девочку она отослала поиграть к соседям. Шура была весёлой, непринуждённой и очень хорошо понимала, что я в 19 лет ещё мальчик. Она так и называла меня — мой мальчик. От её нежных ласк я ещё долго не мог опомниться. Всё произошло именно так, как я когда-то мечтал. Я остался у неё. Этой русской женщине я благодарен всю свою жизнь. Я стал не просто солдат-калека, или пришедший с войны герой-орденоносец, я стал мужчиной внутренне — уверенным в себе и сильным. Мне ничего не надо было с помощью физической силы доказывать что-то кому-то. Эта хрупкая женщина возродила меня к жизни, меня оставили мысли о том, что я никому не нужный инвалид, и что мне придётся влачить одинокое существование, что никто такого не сможет полюбить. Шура была эвакуированной с западных областей Украины, её муж пропал без вести в самом начале войны. Она не надеялась на его возвращение, но он вернулся! Ни единым словом он не упрекнул свою жену в том, что она приютила у себя меня. Мы с ним стали друзьями, и я никогда не ревновал Шуру к мужу. Всё, что произошло с нами, было так естественно: не бесстыдно, не цинично, не пошло, что он это понял и принял.

В конце марта 1944 года я оформил в военкомате необходимые проездные документы и выехал из Сухуми в Ленинград. С собой я взял несколько килограмм лимонов и мандаринов, а также 500 грамм лаврового листа. В начале апреля я был в Москве. Все мои попытки попасть в Ленинград не увенчались успехом. Город был закрыт для въезда. Я решил продать фрукты, лавровый лист и вернуться в Сухуми.

Шура и её муж встретили меня очень радушно и предложили мне оформить у них жительство законно — получить паспорт и прописаться. Вот таким образом я стал сухумским жителем. В 1945 году, когда уже закончилась война, я приехал домой в Ленинград. Установил связь с сестрой, которая всю войну прожила в оккупации в Псковской области, и перевёз её в город. Но мне в Ленинграде не понравилось, и я снова вернулся в Сухуми и прожил там до 1946 года. Работать по специальности я не мог, поэтому решил вернуться в родной город и пойти учиться в техникум. В 1946 году я уехал из Сухуми в Ленинград и поступил на второй курс Ленинградского судостроительного техникума.

В 1951 году я приезжал в Абхазию с молодой женой, побывал в Сухуми, на Маяке и в Гулрипше — все были живы и здоровы, у всех жизнь шла своим чередом. После войны прошло всего шесть лет. Раны от войны постепенно затягивались в душах людей. Больше в том благодатном краю я не был никогда.

 

Эпилог

Она немного подросла, и тоже, как когда-то её брат, пошла в школу. Взросление обычно не увеличивает счастливых мгновений. Многие вещи осознаются по-другому. Однажды она снова увидела человека на колёсиках и впервые осознала, что у него нет ног. Увидела человека с чёрной рукой и поняла, что на самом деле руки нет. Такой горечи она ещё никогда не испытывала: плакала, слёзы лились, она размазывала их руками и просила прощения за то, что хотела когда-то прокатится на каталке. Подбегала ко мне и спрашивала, почему так бывает. А бывает война… Но как рассказать ребёнку о войне, когда самому вспоминать невыносимо. Потом ей перестал попадаться тот человек. Как-то она спросила про него. Я рассказал ей о том, что сейчас он живет на очень красивом острове. Сказал, что остров находится посреди холодного озера, но там тепло и сыто, там чисто и светло, там среди камней вызревает виноград. Она спрашивала, как называется этот остров, где он? Далеко ли он? И я говорил правду, что остров называется Валаам, что он находится от нас не так и далеко — всего ночь ехать на теплоходе. Но тогда туда не просто было попасть. Потом на улицах всё реже стали встречаться люди с чёрной рукой, с пустым рукавом или штаниной, с чёрной повязкой на глазу. Прошло уже больше двадцати лет после войны. Инвалиды умирали… Потом открыли Валаам для туристов. Она поехала с мамой. Там был дом для инвалидов, но никого она не увидела. Зато поняла, что это действительно сказочно-красивый остров, и я не обманывал её.

А теперь прочитаны страницы рукописи, не только моими детьми, но и внуками, и даже правнучка ко дню снятия блокады Ленинграда написала мне письмо — мне, тому, кто был в блокадном городе в ту страшную зиму 1941-42 года.

 

_________

В рассказе использованы отредактированные фрагменты автобиографических записок моего отца Колосова Анатолия Ивановича.



[1] Вячеслав Михайлович Молотов (1890 — 1986) Председатель Совета Народных Комиссаров СССР (1930-1941), Народный комиссар, министр иностранных дел.

[2] Михаил Ефремович Катуков (1979 — 1976) маршал бронетанковых войск, дважды Герой Советского Союза.

[3] Александр Фёдорович Бурда (1911 — 1944) — танковый ас, гвардии подполковник, Герой Советского Союза.

 

 

 
html counter