Dixi

Архив



Анна МИРОШНИЧЕНКО (г. Боровск, Калужская обл.) ИСТОРИЧЕСКИЙ ФАКТ       

Мирошниченко

Этого не может быть, потому что так не бывает. Здесь, где все, кажется, светилось солнечными бликами, излучая покой и счастье, почему-то давила какая-то тяжесть, будто окутывала то ли снежным комом с коркой льда, то ли мохнатым клубком: и там, и там душно — нечем дышать, но почему-то знобит.

 

В детстве Ольга предпочитала книжки про любовь, а не про войну, историей интересовалась мало, согласилась участвовать в этой затее от скуки — вернее, желания разнообразить скудный досуг, в последнее время все больше сводившийся к общению в интернете. Виртуальные знакомые делились подробностями интересной жизни — творческих проектов, встреч, путешествий. А ее жизнь — когда-то напоминавшая узорчатое, яркое, переливающееся разными цветами на солнце покрывало, — будто свернулась в мятый комок, казавшийся серым от старой въевшейся пыли. В наследство от бывшего мужа достались долги — за собственный дом, часть которого, ранее принадлежавшая соседям, была выкуплена в кредит. Они хотели жить в нем долго и счастливо, но не сложилось. Что ж, хорошо что до более тяжких испытаний не дошло, всего лишь до банальной потери дохода в кризис. Он хотел переехать, оставив дом банку и отказавшись от выплат. Она — нет: представить себя без него она могла запросто, но дом был такой же ее частью, как рука или нога, родинка на щиколотке, прошлогодние мысли и детские мечты. Переехать? Отказаться? Предать... И она осталась.

В анфиладе трех гулких комнат вечерами, казалось, кто-то ходит. Она сидела с ноутбуком на открытой веранде, а когда холодало — в маленькой спальне при электрических свечах. Не боялась — помнила, что в детстве тоже, негаданно проснувшись ночью и почему-то желая выйти в сад, иногда слышала скрип половиц, пряталась за дверью, думая, что это кто-то из взрослых, — но нет, никто не шел, только ветер стучал по крыше ветками старой яблони. Анфилада тогда разделялась коммунальной перегородкой, ходить вполне и соседи могли, но на соседской половине тоже было тихо. Неслышно она выскальзывала во двор, где в лунных лучах тени яблоневых веток сплетались в причудливые кружева, деревья казались сказочными великанами, а тень калитки — воротами старинного замка. А темное, мягкое, будто старый бархат в ярких вышитых золотом звездах, небо — близким, только руку протяни... Надышавшись ночной прохладой, она неслышно возвращалась и засыпала крепко, до утра. Странно — но ей не снились ни неведомые шаги, ни кружева, ни замки под бархатным небом. Она попросту забывала о них, чтобы вспомнить еще когда-нибудь, случайно, удивиться, вдохнуть восторга темной тихой ночью — и опять провалиться в сон, в рутину каждодневных дел.

«Что тебе этот дом? Чемодан без ручки... — вещали знакомые. — Так жизнь пройдет, пока ты его выкупить сможешь... А там ремонт начнешь делать — вон сейчас уже штукатурка сыпется, пока закончишь — состаришься». «Совсем себя загонишь на этих работах», — качала головой лучшая подруга. Глядя в зеркало, Ольга иногда не узнавала своего лица: бросив взгляд на отражение, вдруг, случайно — видела изможденную, прежде срока состарившуюся женщину с огромными впалыми глазами, жесткой складкой у сжатых губ и резкими, будто ножом по дереву прорезанными морщинами вдоль переносицы, не разглаживающимися даже после сна. Правда, если подходила к зеркалу специально, причесаться и накраситься на работу — лицо было обычным, узнаваемым, а если улыбнуться — так, быть может, и симпатичным. Однажды, задремав на табурете перед расчерченным на квадратики-страницы листом бумаги, Ольга вдруг вскинулась и обернулась — вроде бы то ли дверь стукнула, то ли половицы скрипнули. Но кругом было тихо и пусто, только, казалось, перед зеркалом мелькнула какая-то тень — или это занавеску сквозняком качало. Потянувшись, Ольга встала выключить свет в прихожей, сделала шаг к зеркалу и... не смогла сдвинуться с места. Она видела себя — но какой-то странной, может будущей через несколько лет.

На нее смотрела статная чуть полноватая дама с темными («краситься, что ли, буду?»), уложенными в ретро-пучок на затылке волосами. Смотрела спокойно, будто сквозь нее, только рукой придерживала маленькую стеганую дамскую сумочку на цепочке. Не в силах пошевелить рукой, Ольга уставилась на себя-незнакомую — но занавеска колыхнулась еще раз, стукнула форточка, Ольга вздрогнула — из зеркала снова смотрело хорошо знакомое лицо сильно уставшей женщины в свитере и пижамных брюках, заспанной, непричесанной, какой она привыкла видеть себя уже много месяцев.

Она бы и забыла об этом случае, списав все на усталость и недосып — еще и не такое может показаться! — если бы не довелось однажды добраться до альбома со старыми семейными фотографиями. «Что самое худшее может случиться? — вопрошала она себя, в очередной раз потеряв работу. — Не выплатишь долг, отберут у тебя этот дом. Надо надеяться на лучшее и готовиться к худшему. А как — готовиться? Что у тебя тут ценного? Собрать. И подумать, как сохранить». Так и до альбома на старых, заваленных пыльным хламом — разобрать бы когда-нибудь! — антресолях добралась. И с первой, в овальной рамке с вензелями, фотографии на нее смотрела та, которую она видела в зеркале.

Колосова Ольга Васильевна — надпись под фото не давала усомниться: это она, ее бабушка. Правда, не было у этой дамы сумочки на цепочке, которую она помнила по детским играм («Олька! Ну просто от всех чертей остаток! Сумка от Шанели, дед из Польши привез, а ты по полу таскаешь! Ну ладно, ладно, не реви — куда мне, старой, эта сумка, пусть тебе будет...») — да она и не представляла бабушку вот такой элегантной дамой, просто помнить ее такой не могла. Детская память запечатлела грузную, не всегда опрятную, но, тем не менее, державшую царственную осанку женщину, несмотря на полную и широкую фигуру, легко управлявшуюся в огороде и у плиты. В ней было мало свойственной бабушкам сентиментальности в отношении к внукам — конечно, она любила Олю, но баловала редко, чаще относилась строже матери. Зато каким счастьем было, умостившись на продавленном диванчике с модерновой изогнутой спинкой рядом с нею, слушать, как она читает книжки, пусть самые простые, про Дядю Степу или пионеров, но ее голос, интонации делали этих пионеров живыми и, пожалуй, даже более реальными, чем окружавшие во дворе соседские ребята.

Странно: она не могла сказать — ни другим, ни даже самой себе, если честно — что любила бабушку. В детской памяти она осталась мало похожей на женщину, что смотрела с черно-белых, увиденных ею позже фотографий и которая нежданно пришла, показавшись в зеркале. «Что, что она хотела сказать? Дура, дура, испугалась...» — думала Ольга. А ведь это неспроста, что-то сказать хотела, может о чем-то предупредить... Ведь это ее дом, ее привез сюда из родительской комнаты в бараке в комнату побольше, в доме получше вчерашний старший лейтенант Советской армии... Она, цокая каблучками трофейных туфель, пробежала по комнатам — и кинулась обнимать своего Сережу, радостная, счастливая: теперь и у детей комната будет, и у них... И даже кухню со временем пристроить можно, а пока на веранде готовить, на керогазе, или даже на улице: тепло, лето... Да то и сказать, поди, хотела: дом продашь — меня предашь, я же здесь, рядом — видишь?! Ольга ясно слышала это «Видишь?!», как в детстве, когда бабушка показывала простой потаенный шов, пытаясь научить неумелую внучку штопать дефицитные колготки: это ведь так просто — я вон шляпы из старых занавесок делала, так жены Сережиных начальников обзавидовались... Да, правда: ей было просто. Что уж там шляпку соорудить после того, что в войну пережить пришлось! А ведь она совсем-совсем ничего про нее не знала. Помнила крупную женщину с аккуратно сколотым на затылке седым пучком, будто пытающуюся догнать поезд, что стремительно набирал ход. Бабушке до всего было дело, все, ей казалось, идет не так — от политики властей предержащих до нарезки к обеду хлеба — тоненько надо, куда такими ломтями, не съедите ведь, засохнет! И конфеты зачем на стол? К празднику лучше бы оставили... И Олька опять кашу не доела... Подливки в ней столько — жалко собаке отдавать... Тарелка с недоеденной кашей, выуженная из раковины, могла оказаться в холодильнике, начатая коробка конфет плесневела, забытая в ожидании гостей в дальнем ящике буфета, а хлеб... Таких тонких, хрустящих снаружи и мягких внутри сухариков маленькая Оля больше нигде не ела. В последние годы баба Оля ходила медленно, тяжело опираясь на палку, да сидела на лавочке перед домом, беседуя с почти ровесницей Таей, единственной оставшейся в расселенном доме соседкой. Та не пыталась исправить несовершенный окружающий мир, предпочитала говорить о ценах и разыгравшемся «на погоду» радикулите — и бабе Оле оставалось, тяжело вздохнув, ковылять к крыльцу. «Видишь?! Ты тоже такой будешь... И не будет ни сбитой еще дедом Сережей скамеечки перед домом, ни знакомого с детства крыльца, ни подоконника с закрашенной щербинкой — еще в войну, говорят, осколок прилетел... Нет, не отдам», — думала Ольга, в очередной раз усаживаясь за работу на ночь глядя.

Она давно перестала удивляться нежданным шагам, да и посреди ночи, отправляя заказчику очередной сверстанный кусок книги, брошюры или журнала, уже не глотала взахлеб прохладный воздух с привкусом первых яблок, не смотрела в небо, не чувствовала даже вкуса варенья из клубники, которую когда-то посадила сама... Валилась спать, чтобы с утра — на работу, вечером — очередной заказ доделывать, чтобы утром снова начать день так же, как вчера. Казалось, из этого колеса не выбраться, так будет всегда — ведь даже с двумя зарплатами выплаты растягивались на долгие годы. Она плакала от бессилия: любимая музыка, книги, фильмы не помогали — становилось только хуже оттого, что все это было где-то там, в другой жизни, а сейчас даже дослушать, дочитать, досмотреть некогда — и без того глаза слипаются, и нет сил сопереживать никому, кроме себя, и тем более радоваться — нету сил. Однажды вот так, мечтая переместиться из-за стола на кровать под одеяло, она бродила по интернету — и «зацепилась» за беседу исторических реконструкторов. После иногда болтала с ними — увлеченными, искрящимися энергией, щедрыми на шутки и творческие идеи людьми, у которых, кажется, совсем нет проблем, и даже если есть, то сплошь «дела житейские», решаемые на раз, о которых даже говорить не стоит... Почему ей раньше не встречались такие? Или только по эту сторону монитора чужие неприятности кажутся мелкими и ненастоящими? А может действительно ей довелось встретить людей, переполняемых энергией и радостью бытия и готовых делиться? Если это так — прекрасно, но что она сможет предложить взамен?

«Слушай, ты ведь классно шьешь, я видела на твоей странице "ВКонтакте", — объявилась в чате новая знакомая Татьяна, которую чаще называли Танька. — А у нас Светка родила недавно, понятно, вся в пеленках, и мы без нее зашиваемся совсем. Может, поможешь — построчишь что-то простенькое? Ткань тебе передадут». — «Попробую», — ответила она, не слишком понимая, как втиснуть в 24 часа еще одну работу, на этот раз — бесплатную. Теперь вечерами на веранде жужжала швейная машинка: она шила мешки и плащ-палатки, чтобы после отправить их с оказией в «штаб». Зато в краткий летний отпуск ее ждало приключение — участие в реконструкции одного из сражений Великой Отечественной войны. «Да здесь несколько таких, кто в первый раз, — успокаивала ее новая знакомая. — Будешь связистам помогать — провода таскать, или на кухне. Ничего сложного: тебе на месте все расскажут. Приезжай!» — отстучала в окошке чата и сменила статус на «не в сети»: тоже ведь работа у человека плюс увлечение, требующее немалых физических и душевных сил. И Ольга в кои веки решила не работать в выходные: сдала заказ, собрала рюкзак, села в автобус и приехала.

Теперь сидела на холмике у оврага, откуда, сказали, все будет видно, ожидая начала бутафорского боя и удивляясь какой-то непонятной, тяжелой и тягучей, будто спутанный ком пыльных мохнатых нитей, тревоге. «Наверное, место такое, — подумала. — Все же воевали здесь, и может мы ходим по чьим-то костям...» «Нет, здесь не воевали, — успокоила подвижная непоседливая Танька. — Бои шли выше, у мыса, ближе к старой железнодорожной станции. Это исторический факт». И убежала, сверкая еще не загорелыми ногами из-под юбки немодной, но удивительно шедшей ей длины миди: скоро должны были дать сигнал к началу.

Вот и громыхнуло — как-то не по-бутафорски, будто по-настоящему, совсем рядом, потом еще — и запахло дымом, окрестности — видимую вдалеке дорогу и близлежащие холмы — заволокло пыльным туманом. Но дым рассеивался — будто пылинки скакали в солнечном мареве в ее старом доме, у того самого бабушкиного зеркала в резном обрамлении красного дерева. Она встала и тут же сделала шаг назад, чуть не шлепнувшись на горячую, каменистую, поросшую редкой травой тропку: в солнечном луче — будто в зеркале — на вершине небольшого холма она снова видела себя. Худой, с вытянувшимся изможденным лицом, в мешковатой юбке и огромных, явно не по размеру и не по погоде сапогах, с каким-то мешком за плечами — при этом явно моложе себя-сегодняшней, да что там — совсем еще девчонкой, лет двадцати. Не в силах ни пошевелиться, ни вздохнуть, она смотрела на себя в упор, но тишину и, казалось, неподвижное марево нарушили шаги: девушка с мешком оказалась не наваждением — живым, хотя и странно выглядящим, человеком. Она спускалась с холма, шла навстречу — и, похоже, тоже заметила, что застывшая с открытым ртом незнакомая, одетая в непонятные то ли брюки, то ли рейтузы женщина очень на нее похожа.

— Я — Оля, — первой представилась подошедшая незнакомка. — Ольга Колосова.

— И я, — будто бы стараясь вытолкнуть застрявший звук, ответила она. — Тоже Оля. Колосовой в девичестве была.

Но незнакомка в странной одежде, оказавшаяся тезкой, все услышала, более того — слегка и как-то невесело улыбнулась.

— Тезки, значит. В деревне, где я выросла, три семьи Колосовых было — и не родственники все, однофамильцы. А ты откуда будешь?

— Местная я. Из города, — Ольга шагнула назад и чуть не оступилась: мешок за плечами «тезки» зашевелился.

— Ч-ш-ш-ш... — тезка повернула «мешок» — на груди оказался завязанный в платок плачущий ребенок — мальчик со сморщенным, красным от духоты личиком, темноволосый, будто пытающийся что-то схватить, поймать — он сжимал и разжимал кулачки, но «что-то» оставалось неуловимым, и ребенок извещал об этом окружающий мир возмущенным криком.

— Тихо-тихо-тихо... Водички бы тебе — вон взопрел весь... Сейчас, сейчас... Братику тоже водички надо принести, тут где-то, говорят, должен быть колодец... Ч-ш-ш-ш... Сейчас, сейчас...

— Вам попить? — Ольга протянула тезке пластиковую бутылку. Конечно, по условиям «игры» носить такие было не положено, но фляжек на всех не хватало, да и новенькая она была, толком даже в «боях» не участвовала — так, на подхвате. Тезка с опаской взглянула на незнакомый предмет.

— Трофей?

— Можно сказать что так... — Ольга будто застыла с бутылкой в руке. Тезка аккуратно, будто боясь испачкаться, взяла бутылку, плеснула воды в руку — и рукою мальчику в лицо. Ребенок от неожиданности зашелся в плаче, бутылка выскользнула из рук и покатилась в овраг.

— Простите меня... Я сейчас, сейчас и себе, и вам из колодца принесу... Где-то он тут должен быть... Простите...

Она укачивала малыша — но бесполезно: красное личико морщилось в неведомой взрослым муке, и крик оглашал окрестности.

— Как за гору-у-ушкой... Пел солову-у-у-ушка... — этот неожиданно знакомый низкий и глубокий голос заставил отпрянуть: она, Ольга, сама засыпала под эту песню, когда была маленькой — и слышала от матери, что успокаивалась только от бабушкиного пения, когда, казалось, ее, орущую то от колик, то от новых зубов, то от каких других младенческих бед, не могло успокоить ничто. Но бабушка пела по-другому — как-то спокойно и тихо, только для нее — маленькой плачущей девочки, а этот голос звучал глубоко и чисто — будто летел в небо, и отражался эхом, обретая еще большую силу.

— Простите... Я сейчас... Сейчас... — незнакомка удалялась по тропинке, ведущей в лагерь. Ольга, с трудом поспевая, направилась за ней. Малыш, будто по волшебству, кричать перестал — лишь слегка похныкивал, устраиваясь все в том же платке у матери на руках.

— Колодца я здесь не видела, — запыхавшись, пыталась выговорить Ольга. — Но там, в лагере, бочка с водой есть. Я могу вас проводить...

Резкий, сильный и глухой удар, от которого вздрогнула и буквально ушла из-под ног земля, взрыв — и неожиданно сильный толчок в плечо, от которого Ольга кубарем скатилась в овраг, казались ей чем-то одним и тем же, случившимся одновременно — и лишь позже, прокашлявшись от пыли, она поняла: это тезка ее в овраг толкнула, пытаясь спасти. Сама она была тут же, рядом — сидела согнувшись, прикрывала собой малыша. Тот молчал, а мать как-то неожиданно спокойно озиралась по сторонам.

— Слава богу... Думала, сейчас обстрел будет, но, похоже, что-то взорвалось... Вроде бы тихо... Мне бы к колодцу...

— Пойдемте, в лагерь провожу...

Ольга попробовала встать, но разогнуться было трудно, ноги затекли — когда только успели? Тезка же, пригнувшись, проворно шла краем оврага — потом распрямилась, и, наверное, увидев лагерь, расположившийся за холмом, пошла быстрее. Ольга пыталась успеть за нею — но неожиданно оступилась: в небе будто взорвалась «хлопушка», потом еще, снова запахло дымом... Тезка даже не обернулась, будто не слышала — она шла быстро и прямо, и, кажется, ей навстречу шел уже кто-то из лагеря. Очередная «хлопушка» грохнула совсем рядом — и отдаляющаяся тонкая женская фигура, двигающаяся неожиданно быстро и легко, несмотря на ношу и огромные неудобные сапоги, совсем потерялась в мареве.

«Как за гору-у-ушкой... Пел солову-у-у-ушка...» Неужели? Нет... Не может быть... Многие тогда пели эту песню, и по радио, а после по телевизору, да и Оль Колосовых много, очень много на свете... Но какое-то неведомое чувство отгоняло эти мысли прочь, и где-то глубоко внутри Ольга была уверена: она встретилась с ней, с ней — со своей бабушкой, вот сейчас, всего полчаса назад — хотя и говорят, она в овраге два часа сидела...

Конечно, она спросила, заходила ли за водой женщина с ребенком — ей ответили, что женщину не видели, но воды она вполне могла взять — бочка вот есть, и когда начался «бой», за нею никто не следил: кому в голову придет в начале XXI века «увести» бочку из лагеря посреди степи? Да если и придет — машина нужна с прицепом, такую бы точно заметили. А воды попить человеку — разве жалко?..

«Конечно, она нашла, нашла воду, и напоила мальчика — это ведь был мой дядя Витя? — и вернулась, а потом спаслась... Она пережила войну, потеряв старшего сына — дядю Сему, подорвавшегося на мине по пути в эвакуацию, а после войны, дождавшись мужа, родила девочку, позже ставшую моей матерью. Почему, почему я не догадалась сразу? Почему не поговорила с ней?.. Хотя нет же, догадалась, догадалась — но не поверила...»

Ольга никому не рассказала о случившемся — но все время думала о бабушке; мыслей, вертевшихся вокруг неподъемных долгов, будто и не было. «Ты чего смурная? Испугалась, когда пиротехники стреляли?» — Танька заметила, что новая знакомая вроде бы включилась в коллективные хлопоты — помогала накрывать обед и убирать посуду, а после расставляла стулья у импровизированной сцены: вечером должен быть спектакль, — а сама находилась будто не здесь, витала в каких-то своих, неведомых окружающим мыслях. «Да так, задумалась... Хотя и вправду страшно было, будто на настоящей войне побывала», — она пыталась улыбнуться, но вышло, наверное, как-то натянуто и вымученно: Танька, улыбнувшись в ответ радостно — будто бы это не она сегодня «играла» в настоящий бой — разрешила Оле отдохнуть перед спектаклем: «Да мы все сделали уже... Можешь чаю попить или к морю прогуляться — хотя отсюда далековато, лучше после, вечером. Ольгу почему-то снова потянуло туда, где сегодня она встретила, как она сперва думала, женщину — своего двойника. Странно: внешне она и вправду оказалась очень, очень похожей на бабушку — но при этом была совсем другим человеком. Ну да: время сейчас другое, другие у людей интересы... Двадцатитрехлетняя девушка с двумя детьми в большом городе покажется белой вороной — сейчас до тридцати еще дети, до сорока — молодые люди, — но ведь характер, воля к жизни и умение преодолевать трудности должны были передаться и ей? Но куда там ей до бабы Оли! И хорошо, что так — неизвестно, что бы делала она, доведись ей пережить то, что выпало на бабушкину долю. В памяти Ольги вдруг всплыла заросшая кустами сирени и будто прикрытая сверху лапами огромной ели — что когда-то ведь была маленькой елочкой, — могила дяди Семы. Тихо там, и птицы садятся на еловые ветки, и со старой, с немного размытым изображением, фотографии серьезно смотрит шестилетний мальчик... Ольга вздрогнула, оглянулась — степь, холмы и тропинка в выжженной траве были прежними, лишь не было дыма, хотя воздух казался плотным — звуки будто вязли в нем, и кругом стояла душная и какая-то тревожная тишина. «Что-то тут все-таки случилось... Не может быть такой неуютной, тяжелой просто степь... На кладбищах, даже старых, мемориальных, тоже тихо всегда и как-то тревожно...» Ей снова вспомнилась разросшаяся сирень — и еловые лапы, прикрывающие от дождей невысокую гранитную стелу с фотографией мальчика, так и не ставшего дядей, не успевшего ее увидеть. 21 августа 1941 — всплыла в памяти дата смерти. Сегодня! Сегодня 21 августа!.. Нужно было бы помянуть, на могилку сходить... Она, наверное, и приходила затем, чтобы напомнить... А я... Что я делаю здесь? Своими словами Ольга просила это белесое, высокое будто раскалившиеся и выгоревшее за день небо, и этот воздух, и эту тишину о том, чтобы ее родным людям — бабушке, дяде, деду Сереже — было хорошо там, где они сейчас, говорила, что она о них помнит, любит их, просила прощения за свою забывчивость и склонность к унынию: «Ведь по сравнению с тем, что тебе пришлось пережить, — мысленно обращалась она к встреченной сегодня двадцатитрехлетней Оле, — это все ерунда, пустяки, правда?»

«Ты тут?» — Ольга вздрогнула: показалось, кто-то из тех, с кем она только что говорила в своих мыслях, здесь, рядом, материализовался и пришел, чтобы ответить ей. Медленно, будто в старом кино, она обернулась — но в закатном луче стояла, улыбаясь уже устало, Танька: «Думала, заблудилась ты, пошла искать... Извини, если испугала. Ты все о своем думаешь, а мы сейчас начинаем. Пойдем — интересно будет. Может напишешь что-нибудь — ты же в газету писала, помнишь, рассказывала?» «Да, конечно. Пойдем», — казалось, она движется, преодолевая сопротивление воздуха, будто в замедленном кино, но тем не менее вполне успевала за Таней, и к началу спектакля заняла свободное место в третьем ряду разномастных стульев и табуреток. Зрителями были, как ни удивительно, не только сами участники действа — подтянулись жители ближайшего городка, скорее всего друзья и родственники, и даже немногие отдыхающие, легко отличимые от местных по шортам и шлепанцам, а дамы — по выглядывающим из-под сарафанов и футболок веревочкам купальников. «Надо же, любительское чтение писем родных и близких времен войны кого-то с пляжа вытащило», — негромкие разговоры, приготовления сцены, люди вокруг — свободных мест оставалось меньше, чем пальцев на руке, да и те еще могли быть заняты опаздывающими зрителями — возвращали Ольгу к реальности. А обстановка сцены мало отличалась от «реконструкторского» лагеря: кроме микрофона и колонок-усилителей здесь стояли несколько ящиков, имитирующих стулья, «походная» кухня да импровизированный шалаш из камуфляжной сетки. Ее новые знакомые — Таня, ее подруга Вера, еще одна незнакомая девушка и пара парней — расставляли утварь, что-то прилаживали на «кухне», поправляли шалаш — Ольга догадалась, что они и есть артисты, готовящиеся к представлению. Как-то быстро спускался вечер, и Миша — мастер на все руки, работающий на спектакле осветителем, направил луч прожектора на середину сцены, к микрофону. Но спокойная и какая-то уже ленивая тишина долгого и непростого дня вдруг разорвалась резким звуком — к счастью, это была запись, звук бомбардировки, прожектор заметался по сцене, иногда выхватывая лица прятавшихся затаившихся «артистов», и голос Левитана сквозь трещащие помехи сообщил о начале войны. И уже другие, знакомые голоса, будто бы безо всякой артистической условности, с запинками и не всегда четко проговаривая слова, читали сохранившиеся письма своих близких. Чтение перемежалось песнями военных лет — исполняемыми то вживую певцами-любителями, то в записи, под которую на сцене кружили пары — песня была знакомой, хорошо известной, но почему-то посреди этой степи в простых декорациях любительского спектакля пробирала до слез. Ольга огляделась по сторонам — зрители сидели не шелохнувшись. Будто бы эти простые непафосные слова о том, как выходили из окружения и как хорошо, что вышли, о том, что на передовой иногда поют птицы, и ответы — о жизни в эвакуации, о пайках, о работе на заводе и рытье окопов, о том, что дети растут, хотя и болеют, и мечтают о сладких булках из той самой булочной на углу, что разбомбили при первом налете — эти слова были тем самым, забытым в нынешнем мире волшебным эликсиром, привносящим смысл в суматошную, вроде бы наполненную до отказа дальше некуда, и все же какую-то пустую, бессмысленную жизнь. Будто бы деды знали нечто неведомое внукам, и сейчас пытались им сообщить — оставалось только услышать, понять и принять, сделать своим, — и жить станет, быть может не лучше, но понятнее и осмысленнее — а значит в чем-то и проще, легче. Ольга знала: бабушка хранила письма деда Сережи вместе с несколькими своими письмами, что привез домой, вернувшись с войны. А до войны она вела дневник — толстую тетрадку, сшитую из нескольких тонких, что тоже сохранилась и лежала вместе с письмами в обувной коробке где-то глубоко на антресолях. Когда-то она заглядывала в тетрадку и читала письма — давно, еще школьницей, а потом положила в коробочку — да и буквально задвинула в угол, привалив кусками старых обоев, мешками лоскутов, оставшихся после шитья, да стопками старых книг — вдруг пригодятся? Ей стало стыдно: много лет она перекладывала эту коробочку с места на место, все собираясь на досуге почитать, но досуга все не было, и неспешное чтение откладывалось на потом. «Все думаешь: что тебе сказать хотят? Может, на самом деле все уже сказали — а ты не слышишь», — корила она себя. Но пока что непрофессионально срывающиеся голоса доносили со сцены сказанное их родными и близкими — о страшных бедах и скупых радостях, сложностях быта, счастье недолгих встреч, горечи прощаний и страхе расстаться навеки... Простые, не всегда красивые слова — но ведь и они были той ниточкой, что держала этих людей вместе, не давала потеряться, пропасть, исчезнуть в адской круговерти, а для кого-то, быть может, стала той сказочной нитью, что вывела из смертельно закручивающейся воронки живыми. В тишине, сопровождавшей недочитанное письмо — край обгорел на полуслове, больше читать было нечего, — будто бы случайно, не по сценарию, вбежавшая на сцену девушка произнесла почти шепотом, но вместе с тем громко — так, что слышно было даже последнему ряду: «Ребята... ребята... Победа!» Минуту долгой какой-то оглушительной тишины взорвали аплодисменты — зал аплодировал стоя. Спектакль еще шел — прозвучало радиосообщение «От Советского информбюро», заиграла музыка — не марш, не гимн, — легкомысленная рио-рита: ждали ведь столько лет, чтобы обнять любимых, закружить по двору на глазах соседей... Зрители стояли, плакали, аплодировали, кто-то танцевал прямо в зрительном зале, куда спустились и пары со сцены... А потом — в потемневшем, еще беззвездном небе раздались залпы — небо окрасилось алыми, золотыми, синими, зеленоватыми, серебряными россыпями мерцающих звезд. Казалось, темнота отливала разноцветными отсветами уже после того, как отгремели залпы салюта. Таня нашла Ольгу в толпе взволнованных, отчего-то не торопившихся расходиться, зрителей. Ольга обняла ее, будто близкую подругу, повторяя невнятное: «Как же хорошо... Молодцы вы какие...» «Да ну, что ты! Мы же любители, не артисты, — смущалась та. — Но знаешь, я сама заметила: хорошо все прошло, даже не ожидала, что так будут слушать». «Тут... Автобусы ходят еще?» — Ольга почему-то поняла, что нужно, нужно прямо сейчас ехать домой, что ждет ее не дождется коробка с письмами, и нельзя, нельзя больше откладывать это дело в ожидании свободного времени. «Думала, ты останешься... — удивилась она. — Ужинать сейчас будем. А завтра посмотришь бой — он будет почти как настоящий, сегодня просто маневры были, ты ведь, испугавшись сигнальных ракет, почти ничего и не видела... Остаешься?» Ольга не стала сообщать, что не видела вообще ничего: не особенно она интересовалась передвижением войск на местности, да и в исторических деталях быта и обмундирования была не очень сильна. «Спасибо, Танюш. Но ехать надо. Приеду обязательно в следующий раз. Спасибо!» — она обняла Таню еще раз, и та, немного удивляясь неожиданной эмоциональности новой знакомой, обняла ее в ответ. «Смотри... Вон там, видишь, зрители наши, кто из поселка и из города, к автобусу идут. Он будет где-то через полчаса. А хочешь — пойдем к кухне, кружку чая успеешь выпить еще». Ольга благодарила — и торопилась к автобусу, боясь опоздать. «Ну как знаешь. Рада была пообщаться». «Спасибо, спасибо тебе», — бормотала Ольга, пожимая на прощание руки Тани. И ушла к автобусу той же дорожкой, где сегодня, терзаемая непонятным бессилием и тревогой, нежданно встретила свою бабушку, направившуюся за водой к историческим реконструкторам XXI века прямо из 1941 года. Странно — но сил у нее было гораздо больше, чем утром: тревога и страх будто бы растворились в окружающем воздухе, освободив место энергии, желаниям и надежде. По приезде домой она, поставив чайник и не раздеваясь, открыла дверцу антресолей, поднимая тучи пыли, выволакивала на пол тюки с тряпками, стопки книг, какие-то неведомо откуда взявшиеся слесарные инструменты... Коробка из-под давно сношенных и выброшенных на помойку туфель была на месте. Аккуратно вытерев пыль, она приоткрыла крышку — пожелтевшие тетради лежали аккуратной стопочкой, будто были когда-то уложены не в коробку, а в фамильный секретер самой бабушкой, но от времени, а больше от безалаберности детей и внуков «карета превратилась в тыкву» — драгоценный ларец стал картонною коробкой, и только Золушка осталась собой, даже оказавшись в обносках вместо бального платья. Чернила в тетрадках слегка расплылись, но аккуратный почерк не нужно было разбирать: рядом с записями о назначенных свиданиях и отвергнутых поклонниках, увиденном фильме, разговорах коллег по работе — бабушка, будучи не просто грамотной, а образованной — целых восемь классов! — что по тем временам среди женщин было редкостью, трудилась машинисткой, а после делопроизводителем в заводоуправлении — встречались вырванные то из тетрадок, то из календарей листки с более поздними записями — списками покупок, подсчетами расходов, планами на ближайшие дни и недели. Она перестала вести дневник, когда вышла замуж: сразу же пошли дети. Но старые девичьи записи хранила и, видимо, думала вернуться к ним, поскольку новые краткие записки о делах и хозяйстве складывала в эти же тетрадки. «В сущности, в жизни мало что изменилось...» — думала Ольга. Вот тоже: зарплата — 90 рублей, отдать долг — 3 рубля, далее цифра зачеркнута, 72 копейки... Дальше пошли листки, где говорилось о ремонте дома: покраска, побелка, укладка печи... Печь она уже не застала: на границе с соседской половиной осталась выдающаяся из стены, похожая на пилястр выпуклость, служившая подставкой для вазочек, фотографий в рамках и пары любимых репродукций. Под утро, совершенно не чувствуя усталости, Ольга добралась до перевязанной черной аптечной резинкой пачки писем, где были фронтовые треугольники и обычные конверты с марками, отправляемые и получаемые уже в мирное время: дед, будучи инженером крупного предприятия, часто ездил в командировки — помогал восстанавливать и строить заводы. Ольга начала с треугольников, и, выхватив один наугад, направилась налить себе чаю, но дочитать не смогла, сперва остановившись, а после присев прямо на пол у стены с «пилястром».

«Сережа, прости. Долго не решалась написать, но молчать нельзя. Семена больше нет. Нас везли в эвакуацию, степью, по-над морем. 21-го закончилась вода, Витька рыдал, взопревши, тянул рукав пересохшими губами, я и вспомнила, что колодец где-то рядом был. Ты меня как-то к морю решил отвезти — тебя туда в командировку послали, и мы ехали там, мимо Новоантоновки, помнишь? Тут лошади встали, и пока суть да дело — пошла я посмотреть, на месте тот колодец или дальше он, я что-то спутала. Витька со мной, куда ж его, малого, деть? Пошли мы с Витькой за водой, и рядом громыхнуло что-то — не обстреливали, нет, но будто кто подал какой сигнал. Набрали у какого-то подразделения не из колодца, а из бочки, чистой воды, идем обратно — и тут рвануло: разбомбил наш обоз неизвестно откуда взявшийся "мессер". Думала не выдержу я, не смогу: подводу, что отодвинулась слегка на обочину, пока подковы правили, в куски разворотило... Мальчика нашего осколком убило — в грудь попал, так что сразу, не мучился. Прости, что не уберегла. Любим тебя с Витею, и ждем, и надеемся, что ты придешь к нам, и мы тебя дождемся».

Дядя Витя рассказывал, что помнит, как убили брата. Ольга верила с трудом: что может помнить годовалый мальчишка? Но может, и запомнил нечеловеческий крик матери — не может хрупкая двадцатитрехлетняя женщина так кричать, — а остальное при нем рассказывали взрослые, думали, все равно не понимает — и он, может и не понимая, сохранил в памяти. «Смотрю на него — как живой, только рубашка кровью набрякла, и капли на землю капают...» — это ведь не младенец видел, а наверняка бабушка говорила, и вряд ли деду — кому-то из подруг. Она вообще то ли стеснялась выказывать эмоции при муже, то ли берегла его от лишних переживаний: и так на работе устает, начальника вон посадили за злоупотребления, что ему еще до бабьих дел?.. И дед, Ольга это помнила, ни разу не повысил на нее голоса — тоже берег. Говорил ли он с нею о рабочих делах — она не помнила, но наверняка тоже всего не рассказывал: времена были такие, что «Не болтай!» было правилом жизни, а вовсе не смешным ностальгическим плакатом. Вот и ни слова, ни полслова в письме о неподъемном горе, крике и слезах — только факты, да «люблю и жду» на прощание. Могла бы она вот так? Да и был ли человек на свете, кому она могла сказать вот так, просто — «Люблю и жду?»

Чайник, похоже, выкипал, но Ольга все еще сидела у стены с письмом в руках. «Любим и ждем...» — вертелось в голове, и звучал голос бабушки — той самой, двадцатитрехлетней Оли. «Она кричала, как медведица ревет...» — это уже дядя Витя, взрослый, сам теперь уже дед. На глаза набегали слезы — но подступивший к горлу комок никак не хотел таять. Взгляд в который раз выхватывал написанные каллиграфическим секретарским почерком сроки: «21-го закончилась вода...» 21-го! Сегодня, то есть уже вчера, она встретила ее — именно в тот момент, когда она отправилась за водой с младшим сыном, за несколько минут до гибели старшего. Оставь она Витю на подводе или сама останься... Пойди другим путем... Да ее, девушку, одетую в новое и чистое в нескольких километрах от передовой, свою внучку не встретив, нашла бы воды? Смогла бы избежать гибели?.. Ответить она не могла, только спрашивала — не себя, нет, кого-то Высшего, Всеведущего... Знает ли Он, причудливо сплетая эту нить, куда приведет она и чем закончатся хитросплетения?.. Конечно, ответа не было, да она и не ждала, что все вот так сейчас прояснится, даже раньше, чем чайник выкипит. Она успела выключить горелку когда на донышке уже оставалась высыхающая лужица, хлебнула воды из-под крана, дошла до кровати — и уснула, упав поверх покрывала: завтра был выходной, готовиться к новому рабочему дню было не нужно, и целый день — день! — который она планировала провести «в поле» с реконструкторами, можно было посвятить заветной коробочке, до которой в суете не доходили руки и которая — в этом она почему-то была уверена — несла в себе если не прямой ответ-решение, то какой-то важный знак, что направит, укажет путь, поможет выбраться. Она читала письма — и бабушка, которую она помнила, женщина, показавшаяся в зеркале, и юная мать, встреченная в степи, никак не могли сложиться в единый образ. Почему? Почему такая жизнь — подвиг — а с ее сегодняшней точки зрения бабушкина жизнь была именно подвигом: жена инженера времен индустриализации и сопутствующих репрессий, мать троих детей, потерявшая в войну одного из них, хозяйка большого дома и бабушка большого семейства... Как со всем этим справиться — и почему это оказалось под силу этой в общем-то легкомысленной девчонке, бесхитростно, как и все в этом возрасте, рассказывающей дневнику о первом «взрослом» платье с вырезом и настоящих туфлях на каблуке? Откуда, откуда она брала силы? Почему ей, Оле — тезке, их не хватало? И вдруг — будто осенило — вспомнила: она же любила, любила своего Сережу! Как же иначе? Она рассказывала внучке, плохо помнящей деда — однажды у него не выдержало сердце, — о том, что он пережил на войне, а сама-то в это время была в эвакуации! Это он, а не она уходил из окружения сквозь леса. Это он, а не она чудом не был убит, когда немцы бомбили окопы под Москвой — задержался на КПП, не попав под обстрел. Это он, а не она мерз в этих окопах в тонких кожаных сапогах — валенок-то дошедшему из окружения до столицы не выдали, и довелось ему, как и многим другим, оказаться в обороне по приказу главкома.

«Ба, ты любила его?» — допытывалась четырнадцатилетней, негаданно для себя влюбившись в соседского переростка — Толика, которого лишь пару лет назад сама же поколачивала в школьном дворе: тогда он был прыщавым заморышем, но как-то незаметно даже для соседей вымахал в рослого красавца. «Он был хороший, не обижал меня», — обычно отвечала бабушка. «Что значит — не обижал? Разве это — любовь? Никто, никто меня не понимает», — думала и шла вздыхать дальше.

«Что же это, если не любовь? — думала сейчас. — Та, в которой даже смерть не разлучит...» Но ведь и ее любили, и, наверное, любят сейчас, безмолвно и незримо — иначе зачем, зачем было напоминать о себе, сидела бы она у монитора в эти выходные, пылилась бы картонная коробка на антресолях еще некоторое количество лет... «Ты ведь не оставишь меня?» — спрашивала, глядя на фото в альбоме. Ей казалось, женщина на фото повела глазами — или это ее глаза наполнились слезами, что свободно, впервые за последние дни, скатывались по щекам.

 
html counter